Gorlophobia
вот так и говорить вот так и воровать
у бабы теплой смех а на изнанке свет
ребенок и кровать пора – кровит – вставать
недолго и смешно чтоб говорить за всех
чтоб тело обживать до горлышка в огне
до пятнышка в паху до звука об стекло
(патетика не верь) друзей или врагов
за всех лишь утром снег и не бывает всё
кыштым тебе рассвет кранты какой китай
я выхожу на кухню и в форточку тянусь
за сигаретный дым прости и съешь меня
поскольку говорить я как всегда боюсь
Бог
Нет ни меня, ни тьмы
и даже света нет –
а только тонкий глаз.
И в щёлочки просвет
Он смотрит на меня,
а я смотрю в Него,
и кроме наших взглядов
здесь нету никого.
* * *
В срез неба заглянул – а там колодец,
свернувшись, спит высокою водой,
и пахнет шерстью лёд – и свитер носит,
и дышит за звездою неживой.
И смотрит на меня – чужой, обратный,
голодный свет и лижет языком
у мальчика – старик есть и собака
кусает сруб своим кривым плечом,
у языка – порезы и собака,
порезы неба чует тёплым ртом,
у старика спят мальчик и собака,
и он глядит в них, как в хозяев дом.
Голос
И вот вам – птичий, одноногий,
вагоном едущий. Он съест
у проводницы ржавый воздух,
из горла выскочит в подъезд.
Он – маленький, себе невидный,
его я грею в рукаве.
Наполовину (в нос) негордый
он делит спиртом нас на две
ноздри своих. Мой бедный голос,
мой брат, картавый инвалид,
доносит до подъезда тело,
в котором нет уже обид.
Обезображенный ногами
утихомирившись в снегу
он знает, что скончалось это –
и что я больше не приду
поколотить его ногами
обнять как падлу, как родню.
Он воет на луну (собака)
и плачет про меня войну.
* * *
Господи, что тридцать шесть просили
оказались дальше от России
от Урала и т.д. Что дальше? –
кажется: таджики и асфальтом
вертикально залитое поле
(на полях – денщик и нет убоя
большего, чем нам дано. Раздолье,
но и тело выглядит убого.).
Господи, смотри в глаза мне – сколько
надо говорить, чтобы молчать?
Оказался дальше, чем скинхеды,
и за все придётся отвечать.
Перед этим Томском и Свердловском
если стыдно – значит повод важен;
Спирт без языка
совсем не страшен
и таджик везет меня назад
Господи, огромны километры и таджик.
Как речи Уфалея
Нижнего и Верхнего под кожей –
Кровоточат ангелы.
Молчат.
* * *
Действительно казалось: без усилий
нас произносит этот внятный холод,
который мы с тобой в детей вложили,
где агнец цел и лишь подклад отпорот,
где отраженье падает и длится
в свою воронку, в тот вагон, что справа –
чтоб не запомнить богу наши лица,
как дым – скребёт и псовая облава.
И конь вставал и, удлиняя губы,
сосал своё лицо и, убывая,
он доходил, что здесь всего четыре
глотка до нам невидимого рая,
И сосны серебрились, словно иней,
в губах у ос последним урожаем,
положенным, как мертвецы средь тёток
и проводниц, к которым уезжаем.
Действительно, казалось, что возможно
остановиться и чесать за ухом
собаку, не успевшую за Богом
в четыре [ночи или дня] проснуться.
* * *
Едва ли этот вещный мир – был обращён, как в человека,
в сухую тварь без слова, и моргают птичьи слайды света…
О, бычья радость изнутри, из ноября строгая лодку
меня везёт, а снег гудит, что телеграф – верно это:
я выхожу в простуды двор и горлом становлюсь бутыли,
в которой тварью зарождён, чтоб стало всадников четыре,
и ты моё лице сотрёшь в своём лице, и жажду выльешь
во флягу снега, что суха, которой выживешь и выйдешь.
* * *
Зачем ты преломляешь камень,
в котором ток бежит, как ситец
из рук у пламени и хлада,
как человек или сновидец?..
И проникающий под кожи
ноябрьский свет нас преломляет –
как будто по колени вхожий
в нас он, как будто прогадает,
когда помчится с черной галкой
внутри у этого гранита,
где марафон с холодной галькой
ему возможно было выиграть.
Зачем твой ток велосипедный,
внутри у камня наделённый
возможной невозможной речью,
лежит в руках неудивлённых
у ситца, у хлебов сиротских,
у жажды света (в смысле – мрака),
у этой розы из мороза
проросшей изнутри барака?
Колодец
Руслану Комадею
Ты всё провожаешь свои голограммы в шиповника ад,
который в себе вышиваешь, на память, как линию рваную рта.
Гляди – просветлеет колодец, и гонят быков –
ведь рай это полость – беда ли, что мал? Это всё.
Чтоб хлеб подавал бледный знак – что в твою Чилябонь,
как малое стадо пришел телеграф – но уволь! –
там гонит колодец быков, как бы кровь чистотел,
шиповник растёт через звук, меж своих же ветвей.
Есть мокрый двойник у быка. Он – колодец, он – чист,
растет из шиповника, с горлом разрезаным вниз.
Светает двойник, как фонарь, освещает свой рай,
где гонят быков, чья спина распрямилась в трамвай,
врастая в шиповник. И больше не вправе стоять –
шиповник, колодец и бык в свои ветви летят.
Морошка
я буду стоять в середине пока ты горишь
идёшь как морошка и иней как цианид
теперь подбирается к горлу как баба яга
конечно не спросишь а надо ответить ага
а надо стоять в середине в последнем ряду
как мартовский иней как спирт незамёрзший во рту
вращается кровь и какой ни будь вальтер не скот
я буду стоять в середине двойной оборот
проделает боже качается угол и мало теперь
нам места уместен лишь хлев у голодных речей
идёшь ты по кругу пока истончается дух
и времени больше но меньше чем надо на двух
разорванный голос маячит и между стоит
баранская участь стоять в середине горит
идёт там наверное смерть потолкай её в бок
и в пальцах от воздуха сжатого связками сок
идущий по кругу окраине местных цикут
и чуешь что где-то тебя понимает якут
тунгус из степи подмигнёт растворится как дверь
и я прошагну потому что не надо теперь
доверчивых дев или вен так охочих до игл
я буду стоять в пустоте пока учится бог говорить
и ходит по кругу меж времени тонкой рукой
глаза закрывая морошке раздавленной твёрдой рекой
рекущий ребёнок ревущий как некогда я
я буду стоять в середине пока он проходит меня
в тунгуску смотря как в замочную скважину и
весь воздух вдыхая за немощь мою выпивая язык
* * *
НЕТ ЗАМЕЧАТЕЛЬНОЙ РЕКИ
ГРОЗА ШУМИТ В ГЛЯДИ ГЛЯДИТ
А ГЛАДИТ ПРОТИВ ШЕРСТИ
ЕСТЬ У ТРАВЫ СВОЯ СУДЬБА
НО ВОТ ДОЕДЕНА ОНА
ТЕПЕРЬ – СТЕНА
нет незамеченной воды
снегов сегодня пруд пруди
и град падёт над головами
прелестен свет он между нами
сечёт то фишку то судьбу
и ни гу-гу
ХВАЛЁНЫЙ БРАТ ЗОВЁТ В СИБИРЬ
ГРОЗА В ГЛЯДИ СВОЁ ГЛЯДИТ
ПОГЛАДИШЬ ПРОТИВ ШЕРСТИ
И НЕБО ТЁМНОЕ КАК ШЕСТЬ
ТВОИХ ДЕТЕЙ БЕЖИТ НА ЖЕСТЬ
И ПОСТОРОННИМ СВЕТИТ
А КТО ТЕБЕ
ОТВЕТИТ?
земля похожа на шмеля
жужжит когда из лап огня
порвутся на нейтрино
Наташа и Ирина
нет замечательной реки
гроза то шепчет то урчит
и ты живёшь в свердловске
но снега нет пришёл кыштым
за ним озёрск или булдым
или соседский коля
С ПОРТВЕЙНОМ ОН ПРИШЁЛ ОДИН
СТАКАН ДОСТАЛ А ТАМ ЗА НИМ
СЛЕПОЙ ГОСПОДЬ ИДЁТ ОДИН
И САМ СЕБЯ НЕ ВИДИТ
НО КТО ЕГО ОБИДИТ?
земля похоже не жужжит
пока слепой на ней стоит
и слепоту корявит
но если он из топора меня
пристроил в тополя
то ульем я предстану
хвалёный брат иди в Сибирь
Соседский Коля там стоит
под лампочкой в руке
он держит по карманам стыд
и этот стыд огнём горит
и шмель не дерево простит
а мякоть семи сит
ТАК ЧТО ЖЕ ВСЁ УХОДИТ БРАТ
МЫ ПЕРЕХОДИМ БРОДОМ АД
СВОИХ ПРОЩЕНИЙ И ЩЕНКОВ
ГОСПОДЬ ГОТОВЫЙ НЕ ГОТОВ
И МЕСТА НЕ НАХОДИТ
А КОЛЯ В ПЕРЕХОДЕ
стоит веслом стоит крылом
каков еврей таков закон
нет замечательной реки
господь не пишет со строки
первоначальной не найти
и говорит как мёд
прости
там колю видел я господь
он вбитый в электроны гвоздь
в подземном из потоков
там коля он един портвейн
там коля пень и коля день
мы переходим нашу тень
и рядом этот коля
теперь не коля только рад
никто господь не виноват
пернатых камушков парад
жужжащих галечек и ос
которых коля не донёс
летят стеной
назад
И ЭТОТ МАЛЕНЬКИЙ ГОСПОДЬ
СВОЙ ПАЛЬЧИК ТЫЧЕТ В РОВНЫЙ РОТ
КАК ЭЛЕКТРИЧЕСТВО ОРЁТ
ГЛЯДИ ГЛЯДИТ
В ГЛАЗА
* * *
Не вспоминай меня – на свет
наколот пластырь света. Урка,
пока ты остаёшься здесь –
летит, как стрекоза, маршрутка.
Не вспоминай меня – простить
из лагеря побег заветен
пока хранят, как сухари,
зверёныши нас, эти дети.
За всех, что были неспроста,
теперь начисленная плата
нас ждёт, считая тьму до ста
и пластыри до зоосада.
Ты, убивающий стрекоз
подземных тёмными шагами, –
не ожидаешь, но пройдёшь
над взглядом нашим сапогами.
Не вспоминай меня за свет
засвечено – на пол-аршина
мой дом оторван от земли
и пластыря почти не видно.
Пробелы
От страха замирая до пробела,
до детства [в снега белой голове
мерцающего, где его задела]
крылом из воробиных прутьев сфера
щекочет чёрный холод изнутри
бессмертия, с которым не сумела
тропы и тропа общего найти.
И от того так катится в сугробе
[почти, как в мамке] чёрно-белый мяч
вслед голосу, который слишком громко
уносится от тела – будто грач
по негатива [свет надкусан] кромке –
похожий на чеширского ловкач-
вийон ложится в гроб, где свет и стужа
срифмованы до темноты. [Поплачь].
Поплачь, я говорю, как на исходе
любая рифма рушится вконец,
а сфера входит в кадр, как будто всходы
осмыслены и, приподнявший дно,
мерцающий сквозь зевы георгинов
чудовищных – ещё в одно окно
нам сообщит, что детство не невинно –
скорее с нашей смертью заодно.
Пророк
на триста лет один умерший
лежит и смотрит свысока
лежачая болезнь полезней
его – мне говорит река –
а сколько звёзд светило сверлит
и прячет дрель под рукавом
на триста лет язык болеет и ковыряет
снег носком
[ботинком спрятанный в сугробе
под археологом на смех
горит пророк как я померший и обращённый
в голый снег
на триста лет вокруг посмотришь
и понимаешь как горит
и ждёт пока бог-собеседник хоть кем-то здесь
заговорит
заходишь как в прямую речи
в кривую прачечную и
пророк в тебе свой свет очертит
и удалит его черты
в тебе – и дрелью проработав
оставит черно-белый слух
и отступ в триста лет и это
убьёт последний мой испуг]
на триста лет один он в поле
один как яблоня горит
не по своей иной же воле
и потому ещё болит
на триста лет безмозглый мальчик
лепечет птичий диалект
и не сгорает в этих тёплых
руках у божьих и калек
Самурай Муму
помнишь мы были рельсами – на земле
только нет только нет только нет
Дмитрий Машарыгин
пишешь что пишется типа ну ладно
завтра яичница сёдня сегодня
как сарацин как седзин
навсегда ты
но не молчишь
по значенью не поздно
это не поздно вот падает ветер
падает вечер москва и отчизна
русский башкир самурай
едет поезд
едет безмолвно
в поиске сына
в этой стране неподъёмной ну ладно
сегодня беременность завтра по новой
ты с ножевою
словесною раной
встанешь в главе
прицепного улова
в белых столбах зачумевшего снега
с блядской эротикой добрый
поручик выведет нас
на семнадцатом поле
выпустит голубя барыня
сучек
крошки клевать у последних прохожих
с дантова круга до дантова мира
едет башкир самурай
будто русский
едет отчизною
в поиске сына
едет молчанием едет с едою
едет с елдою по дырам затёртой
с ним гомофоб и таджик и пророки
крошки клюют
алигьеревской
новой
а за окном закопчённым сосновым
сын как щенок перекрестит всех лапой
едешь в семнадцатом
птичьем помёте
сын подвывает
– куда ты куда
ты
как немоты коченеющей остов
сотня сторон и башкир виноватый
видит как поле на выстрел
выводят
белые ангелы
или палаты
пишет по ветру едет за сыном
и стрекозиная речь самурая
(сын подвывает там через поле)
краем своим всю себя
удаляет
Слайды
Светлане Чернышовой
не свои не чужие но обрати вниманье
перекрутив всю веру как будто бы выжимаешь
книгу подругу бельё другие понятья
ты проживая эту сибирь не
выживаешь
слайды сморгнёшь местности мутоты тусовки
спросишь у твёрдой сойки – откуда это?
жидкостью станет камень и воздухом голос
как называется город?
какой-то Камень
там деревцо обмотанное верёвкой
лепит себе суицид еже и вчерне
небо склоняется ниже чем мы чужие
фильмы с бельём в обнимку всё
равномерней
слайды сморгнёшь перекрутив к началу
где-то в районе первых пяти серий
тихо заснёшь старушка девочка там тьмы
не бывает тает чужое на свет
оставляешь смертным
* * *
То склонится вода вертикально,
разъедая земли леденец,
то окажется воздух летальным
и оставит на жабрах рубец
у меня, выходящего долго
из собрания плотных колец
годовых, перечёркнутых кроной
и детьми, что купаются ей.
И останется только природа
недопонятой этой воды,
что насквозь вытекает из лёгких
разрывных, что от счастья легки.
Тыдымский Ной
Венчая Пана с местной мошкарой,
помашет пруд воздушною рукой,
перебирая анальгины нервно.
Чем запалился [?] перед нами он,
стоящий перемазанным мукой,
с канальей дождевой и прочей скверной
компанией из женских тополей,
лакающих [как псы] своих ветвей
окрошку пуховую в отраженье,
где лошадь, проходящая сквозь твердь,
разносит бубенцы [как будто смерть
своё уже признала пораженье]
и лепит из снежков своих копыт
тех, кто до рождества в воде укрыт –
пока не взрезана в крещение пилою
она – и чертит круг над полыньёй,
и человека ищет [под корой
своею] пруд немеющей рукою.
И лошадь разминает позвонки
дыша над тёмным видом – далеки
извилины воды [задышанной и тесной],
и тихий плотник или местный Ной
идёт по воздуху со всей своей семьей
под мошкарою снега занебесной,
несёт свой род, как сосны, издали.
И отрывает лошадь лепестки своих
голяшек, чтоб семье ответить,
приветствуя освобожденье вод
и только бубенцы всё наперёд
молчат и знают, и звенят беспечно.
Фуэте
ему вероятно не больше чем ей она
свои раздвигает ноги горит как умеют тени
в этом замёрзлом марте ещё весна
блазнится мне что и она не успеет
блазнится ей что спит на суку трамвай
псы на соседнем дворе задирают тему
ссыльная балерина спит и как будто сама
что-то рисует в танце восьмисемилетнем
вот и вчера опять танцевала с бревном
дула на эти опухшие чёрные пальцы
что ж повариха и в этом москитном раю
можно зарезать под фуэте резать масло
ему вероятно не более чем и он
каждый четверг её зазывает в тёмный
свой кабинет и кажется что светлей
в этом почтовом ящике
станет первым
её выступлением этот старческий март
спи же старуха – нас ждёт гражданин начальник
ты же танцуешь как ссылку без права на всё
только во сне его с пальцев твоих
прозрачное капает масло
* * *
Что ж счастье есть в домах, где кровоток –
к себе призвал невидимый сквозняк,
где едешь ты – с вагонами далёк –
и белый смех, упрятанный в санях,
сопровождает в тот поток тебя,
в примерный (даже сказочный) сугроб,
и смерть касается тебя, как живота,
предчувствуя рождение твоё.
Счастливая роженица – ты, смерть,
вот кокон сброшенный лежит уже в снегу,
и мы с тобою, растерявши твердь,
как-будто в хирургическом раю
подслеповато щуримся на свет,
топорщим крылья, учимся слогам,
молчанию, которое в ответ слагает тот,
что подобает нам.
* * *
Александру Павлову
лучшее что случалось это вагоны
те в которых едут молчать потому что
наговориться успел под завязку до горя
выпустите меня в кыштыме
или в последнее море
всегда ощущал москву как дорогу в гадес
посередине последний коцит – садовый
омега всех одиночеств большая малость
яблоко которое висит над водкой
я – знаешь? – в доле
на бмв доплывает харон до дома
гладит по голове сына как я в вагоне
узнавая на ощупь совсем немосковский стыд
не знаю что там говорит про любовь и братство
кент с балканской звездой и их диалекты
на выходе в тамбур или в жидкий Аид
он рисует нолик мир нарисует крестом
по мокрому и земляному взлетают рельсы
главное умение говорить с завязанным языком
до – посредине – и главное после смерти
* * *
наконец-то нельзя задразнить щебетать
перегнувшись из смерти
все равно нас никто не простит –
ну а если простит – не заметит
и вконец перекопанный ад –
назови его будучи живу –
перегнул эту смерть и сломал –
как малец конопатя машину
смерть смотрела в свои же глаза
повторяя бессмысленно жесты
я не помню кто это сказал
но наверное тоже не местный:
вот и я помолчу о себе
вот и я постою о других
а снаружи как видишь всё свет
а по свету небесны круги
* * *
Алексею Миронову
ни мёртвый ни чужой ни-ни ни-ни
сбегающий за дозою колбасной
припоминай как привели огни
в аскезу в этот ящик безопасный
как в длинный снег продавленный трамваем
ни мёртвый ни чужой ни разговорный
приговорил идти на этот красный
из горла только выдохом скоромным
переходя здесь за неделю землю
пересыпая с каждою открытой
такое горе что Федоре страшно
такое счастье что по швам корыто
ни мёртвый а скорей сорокалетний
стоишь в своём [пока живой] Тагиле
и слышишь этот снег тупой отвёрткой
заверчивает смерть что мы забыли
* * *
[перестав говорить о смерти перестал говорить
переставляю глухие вещи] в числе двоих
разливаю воздух в стаканы они в ответ
наливают базар и феню в
блошиный свет
когда-то мне было тридцать читал других
произносил возможно что птичий чих
носил на ладони баюкал первенца на словах
а теперь со светом лоб в лобном
в черновиках
я учусь молчанью [ужасен твой ученик]
смотрю на птичьи головы [почти при них
их тела и руки синие от чернил]
а свернёшь направо – увидишь последний
Нил
отпусти меня ты наверно можешь наверно ты
тот что меня произносит из темноты
перестав говорить ты меня не боишься как я тебя
немота в нас шарится но находит одну
губя
там тогда наливается воздух в щеколдный скрип
громко глохнут вещи попав [под язык]
они встают как будто не жившие никогда
и тогда уж точно под землю взойдёт
звезда
и полынна горечь попавших под речь вещей
и стоят как боги [которые таки забыли лечь]
и на все имена окликаются [значит ждут]
чтобы их по имени точному
[назовут
переставшие говорить свою смерть в предмет
обрядив свой косный его белый светъ]
и одна только мать расплачется и простит
[– не болит мой маленький?
– голова преломлена, матушка,
не болит]
* * *
пора заснуть пора брат на покой
пора на боковую за рукой
тянуться в сон
и доставать неспешно
то дерево с зарубкою то сон
страшнее ночи а глаза закрыты
и крутятся во сне не по орбите
а против даже этой часовой
пора пора глаза почти закрыты
неспешные
и кажется умыты
отскоблены слайд кадрами молвой
всей суточной
не то чтоб суетой
древесною и ручьевой тоской
а выглянешь за сон в часу четвёртом
и бог стоит над белою метлой
* * *
Тебя уже не слышно никому…
Евгения Изварина
тебя уже позвали никому
сказать ему – так надо – на виду
на водку дал и умер и проспался
летели ангелы как листья в октябре
а оказавшись в этом и нигде
им не укрыться слухом листопада
но выше тот который в стороне
он путает следы на словаре
и топает по фене с рафинадом
тебя уже не надо никому
и сто солдат закопано на лунном
лобке хотелось говорить о чём-то умном
но весь июль не снится только смерть
на водку дать и выйти в октябре
туда наружу где на языке
другом не говорят уже
не надо
где делится молчанье лишь на всех
как хлеб и дети в топке
снегопада