Nascentes Morimur
Примерно двадцать лет тому назад
Я был в ирландской маленькой деревне,
Где церковь посреди неё, напротив,
Была несоразмерно велика –
И поселению, и своему погосту.
А тот – всего, наверно, в четверть акра –
Приподнимался, так же, как и церковь,
Стеной булыжной, вроде крепостной,
Над деревенским уровнем изрядно,
Так, чтобы было видно всей деревне
Надгробия и кельтские кресты.
И клали там О’Конноров, О’Нилов
И прочих Дохерти веков, наверно, десять
В семейные гробницы штабелями,
Где под землёй раз в сто их было больше,
Чем над.
А я люблю по кладбищам бродить!
Когда, войдя в калитку, пробирался,
Как по бемолям между белых клавиш,
Меж плит с трудом ступая, то земля
Лоснилась как мазут и густо пахла
Не тленом, нет – гумном и урожаем,
А дальше хлебом, солодом и хмелем –
Неприхотливым деревенским счастьем,
А как глаза закроешь – всей зелёной
Ирландией, но с сильным послевкусьем
Конца.
Потом я поселился в Би&Би,
Где розовые рюшечки на окнах,
Но запах чёрного с подошв кроссовок
Меня преследовал. Весь вечер драил их
Гостиничным из тюбиков шампунем,
Однако странный запах оставался.
На утро я покинул bed and breakfast
И ту деревню, после – и Ирландию,
(Где «больше не бывать»), но этот запах
Теперь всегда со мной как наваждение,
Как смерть, что и страшит, и привлекает,
И отвратительна,
И плодотворна,
Изящна,
И ужасна,
И везде.
Внезапно включили осень
Внезапно включили осень:
Вчера ещё было солнце,
А нынче по крышам косо
Холодный дождь зарядил,
И сразу слёзы на стёклах,
И сразу сопли и сонно,
И садик не весь зелёный,
И бог весть что впереди.
У тех всё не так, я знаю,
Кто взрос среди пальм и зноя:
Им жизнь не напоминает
Конечной длины спираль.
Я тоже, младой да ранний,
Жил в кущах вечного рая,
Плевать хотел на спирали
И фрукт чудной собирал.
Сегодня студёный воздух
Цежу и слежу, как пустошь
Сменяет пёструю роскошь.
Ты снова мне, осень, дашь
Прочувствовать это благо;
Помедлить очень бы надо,
И снова бела бумага,
И снова прост карандаш.
Пинать опавшие листья,
Опять не понять, кто есть я
И что потребно для счастья:
Сонет или сумма смет.
Чтоб в этом практиковаться,
Осталось осеней двадцать,
А может быть, их двенадцать,
А может, их вовсе нет.
Второе письмо
Под вечер всегда ты просила доклада. Ну, вот он:
тут даже у нас новым Новым повеяло Годом,
а так – никаких новостей. Разве землетрясение.
Да, кстати, закончился твой годовой в фитнес-центре,
и ты уже как бы скрываешься за поворотом.
В Москве? Нет, почти не бываю, тем боле едва ли
опять окажусь в той бревенчатой парковой церкви,
где в садике с папой от круглого хлеб отрывали,
где вас друг за дружкой в кружочке потом отпевали.
(«Гдевасотпевали». Забавно. Как «вазисубани»).
И строгий священник – ну, помнишь – апостол, блин, тоже мне,
там всё рассуждал, мол, войдёт – не войдёт в Царство Божие,
но ты уж, мамуль, не ругайся: ему так положено.
А знаешь: ведь больше всего я до первого класса
от вас где-то в центре, в метро потеряться боялся.
И вот потерялся, и что же я понял? А то, что
жить, в общем-то, можно и даже почти так же точно
осваивать технику баса, и уженье басса,
и прочие штучки, и даже не так уж и тошно.
Представь: чтоб в себе побороть алкаша и обжору,
я тоже пошёл и в бассейн, и на тренажёры.
Что? Это ещё при тебе?
Ну, конечно.
Ну, да.
А, вот: записался в театр, тоже, на хрен, актёр, и
вообще, развлекает всё больше одна ерунда:
стишки и смешки, сериальчики, френды, каме́нты...
А я-то ведь думал тогда, что с такого момента
всё станет другим, ан вот фигу, и как же, мам, это
выходит, что мелкие бесы, и гады, и беды
всё пуще выводят...
...Тут ты улыбнёшься: наверно
ты просто, ребёнок, такой весь немножечко нервный.
Да плюнь ты (вот так вот!) на эту дурацкую мелочь.
Наследственность, видно: вон Юра, всегда, например, мой...
...А я буду слушать и думать: последняя милость,
как раз, может, в том, что ты рядом – так что изменилось?
Поэтому не беспокойся, не морщи большой лоб;
у всех у нас всё хорошо и ни бо́лей, ни жалоб.
Растает – поставим вам памятник, справим оградку.
Ребятки? Да нет, не звонят – значит, тоже в порядке,
а ты, напоследок-то, всё ж, может быть, подсказала б:
вот ты как бы есть, а как быть, если наоборот и,
хотя и живой, и довольно упитанный вроде,
житьё превратилось в бобслейный бессмысленный жёлоб:
всё гладко, быстрее, и ниже, и к финишу ближе несут повороты...
Ведь ты же теперь-то, поди, уже знаешь разгадку?
Капитель
Как обычно, бесцельно бродил в закоулках Стамбула,
Как всегда, развлекался подсчётом страстей и потерь,
И с чего-то во дворик невзрачный меня завернуло,
Там среди мастерских и подсобок была капитель.
Я таких не видал – высотою аж в пол-человека,
В белом мраморе каждый листок оживлён долотом...
Восхитился профессор: «Как минимум, пятого века.
Гляньте: тщанья такого в деталях не стало потом».
Почему она здесь? Кто мог строить такие палаты
Или храм там, где только мычанье, жнивьё и навоз?
Нет, скорее, её притащили под стены Галаты
Генуэзцы. А турки на ней разместили насос.
Я представил, как резчик копается в каменных сотах
И, косясь на сплетенье лозы, её вторит чертам,
Но уже накрывает волной суета пятисотых.
Город ширится. Нужен размах. Завитушки к чертям.
После минут века. Опустеет оплот Византии.
Кровь стирая с клинка, в изумлении бродит осман
По руинам Большого дворца, и, косясь на Софию
Из колонн и обломков мечети возводит Синан.
Что же Город сгубило? Крузады ли, дрязги ли, злоба ль
Молодого Мехмета? Об этом судить не с руки.
Только чудится мне: продолжался бы Константинополь,
Не забрось бы ромеи такие рубить завитки.
Ну, а мы? Наши страсти, интриги, потери и споры,
Курсы акций, коммерция, вечный российский бардак...
Что останется? Стих или камень резной, на который
Равнодушно положат насос...
………………………
Хорошо бы хоть так.
Лаосцы слушают рис
Ты скажешь: да все они там узкоглазые...
Цыц. Широкоглаз – присмотрись
получше: есть в Юго-Восточной Азии
лаосцы. Они слушают, как прорастает рис.
Это не я придумал, здесь так считается:
швецы и жнецы – в Индокитае три
нации: кхмеры, вьетнамцы и тайцы.
А лаосцы – лаосцы слушают, как прорастает рис.
Ты скажешь: тю, мол, не сыпь тут пословицами...
Так езжай во Вьентьян, в Луангпрабанг прошвырнись!
Зависни подольше. Потусуйся с лаосцами –
и найдёшь в любом из них Слушающего Рис.
Чужестранцы-засранцы их громили и завоёвывали,
а они, пережив любой катаклизм:
Советы с советами ли, американские бомбы ли,
всё себе слушали, слушали, как прорастает рис.
И как только выжить этот land-locked Лаос умудрился
с народом, едва разменявшим шестой миллион!
Может, хранили его Зонтик и Белый Слон?
Я думаю – Слушание Прорастания Риса.
И по той же причине, подозреваю я,
хоть рацион их – один клейкий рис,
минуют лаосцев сердечно-сосудистые заболевания...
Ах, если б ещё солнечный рак не грыз.
Потому они там весёлые, хоть и бедные:
кто говорит – неиспорченность, кто – тхеравадский буддизм.
Я в буддизмах не спец, но вот что тебе посоветую:
будешь там – потрудись, в пять часов посмотреть пробудись,
как монахи идут оранжевой вереницей,
а люди их ждут, и на циновках – еда;
суют в котелки им бананов, зелени, того же риса,
а у кого не возьмут – тому, брат, беда.
И уж четверть века, если совсем припирает,
суживаю глаза (так, чтоб не видно слёз);
сразу – золото пагоды, зелень поля, за полем на кхене играют...
Где-то там на свете остался Лаос.
Ты скажешь: поди, там китайская стройка всё выше,
не в струю твои строчки, Лаос твой давно не тот...
Погоди. Слышишь? Нет? Я уже тоже почти не слышу.
А они так же слушают: рис-то растёт.
Лодос
Слышишь, лодос задул –
южный ветер,
ломающий ветки,
срывающий шторы,
несущий Стамбулу
горячий воздух и шторм,
выгоняющий море на сушу,
загоняющий чаек под крыши,
под лестницы – кошек,
прочих – в депрессии.
Древние в лодос
стояли на рейде,
бросая своё мореплавание.
Угроза для лодок –
не в волнах и ветре:
путает лоции лодос,
трясёт мироздание,
приносит с собой
помешательство,
галлюцинации,
сбой ориентации,
портит воспоминания,
словно дементоры
из «Гарри Поттера».
Местным жителям лестно,
что «лодос» – от имени бога.
Античных богов позабыли,
а нынче и собственно греков
тут так немного,
что ихние церкви…
Нет-нет, не сломали,
даже и не закрыли
(продакт-плейсмент
турецкой недвижимости:
мол, собственность чтут),
но службы – лишь видимость:
паствы – три человека,
скоро вовсе не станет…
А лодос – всегда будет дуть.
Будет дуть ещё несколько дней,
дальше – тише и тише,
потом перестанет,
и хвори, тревоги и беды пройдут –
знает всякий стамбулец.
Тюльпан зацветёт в Эмиргане,
джиха́нгирский кот
вернётся на улицу,
чайки – на крыши,
слово «лодос» забудется
ровно на год.
Лучшие стихи
Я думаю, что лучшие стихи
возникнут так: утихнут все хихи-
хаха, а равно – плач и стоны;
и сразу станет ясно, что в стихах,
как в тайском и китайском языках,
важней не лихость слов, а верность тона.
А что до почтальона этих строк,
то будет так: когда закончит рок,
ну, или Бог (всяк кличет как захочет)
всё отнимать, что только мог забрать –
тогда настанет время собирать,
как град, алмазы тех, нездешних строчек.
Не выбирая слов, слогов и рифм,
не так: «тут лучше "ритм" или "творим"?»,
а чтоб хватило на страницу взгляда,
и ты поймёшь: то, что обрящешь вне
за житие пропащее твое –
и так уже завышенная плата.
Итак: коль пепелище – твой итог,
лови известный быстрый холодок,
чтоб перешло отчаянье в звучанье
и строфы друг за другом полились...
А, может, выйдет лучше:
белый лист.
Пустой экранчик.
Дивное молчанье.
Пушкин в Британии 2018
(победившее стихотворение)
– Ты празднословия не дай душе моей,
Дай ясности уму, здоровья телу,
Ведь видишь сам: не так уж много дней
Мне на пути к последнему пределу... –
Так я взывал к Нему.
Но дней моих всё в том же празднословье
Мелькала череда, и, что ни день,
То ханжество вождей, то дрязги православья,
Ток-шоу про…, фейсбука дребедень
И прочая тщета.
Тогда взроптал: – Что ж, прав ты, слаб я, но
Отнюдь не хуже прочих. Ты жесток!
Вот Пушкин: те же бабы, трёп, вино.
А мне не можешь сбросить на листок
Хоть пары сносных строчек.
Не хочешь строк – дай Болдино, Арзрум…
Где быт простой, соблазн не гнёт поэта,
Одни созвучья ловит дерзкий ум,
Где нету ни ТВ, ни интернета,
Ни болтовни пустой.
– Постой… постой! – донёсся хохот то ли свыше,
А то ли в левом ушке. Рассмешил…
Он Пушкин, блин! Твои дурные вирши
Послать-то стыдно, сколько ни пиши,
И на турнир борушкин.
Полушка, а не грош, твоим стишкам цена,
А в этой вот «тщете» – твоё спасение:
Пойдёшь писать, когда бы не она,
И сам поймёшь, что жизнь твоя – бесцельна,
И взвоешь в пустоте.
– Да, те, что я хочу-не напишу, –
Скажу, – тогда даруйте просто мне молчанье,
Чтоб пенье птиц, плеск волн, деревьев шум
Мой врачевали воспалённый ум
И помогали избежать отчаяния,
И брошу я писать, и обещаю я,
Что больше ничего не попрошу.
Разлив
Когда начинаешь,
что скоро, мол, старость,
что сколько осталось:
ноль новых любовей,
семь клёвых рыбалок,
сто белых грибов, а
морей, водопадов
и всяческих див
уж и вовсе не надо –
не воспринимаешь…
Так вот.
Что тогда вспоминаешь?
Разлив.
…Ты на лодке
скользишь среди палок
и вдруг понимаешь,
что едешь по небу,
что это вершины
затопленных ив,
и под ними резвятся
щурята и плотки,
а ниже – лощины,
луга заливные,
просёлки ветвятся,
бегут облака
от весла врассыпную,
и весь этот Китеж
русалок и рыб,
и вся эта небыль –
разлив,
…которого ты
никогда не увидишь,
и близко не встанут
твои многоточья
с его многоводьем,
но память листает
картинки и лица,
и там, у воды
тебя папа всё учит:
«Чтоб ехали прямо,
ты после гребка
подворачивай вправо.
Табань! Проверяем жерлицы…»
Да. Точно. Пора,
подвернув,
подтабанив,
проверив,
понять,
нацарапать на память,
что очень условен разрыв,
что жизнь – не река,
а разлив.
Сентенциозное размышление у рыбных рядов
Верить можно только рыбьим глазам:
Врут безбожно что продавцы, что поэты;
Вам и себе вру, в том числе, я сам;
Впрочем, речь сейчас не об этом.
Сейчас – рыбий глаз. Если бездна его глубока,
Перламутровый он, прозрачный и ясный,
Значит, славными будут жарёха или уха;
Были рыбьи жизнь и смерть не напрасны.
Но если глаз мутный, пялится тусклой дырой,
То сколько ни говори: просто специй побольше надо,
Как ни убеждай себя, что свежесть бывает второй –
Тебе не укрыться от смрада и трупного яда.
Не то у людей: последний дурак и злодей
Не мыслят себя ни дебилами, ни подлецами,
И я не знаю глупее и гаже затей,
Чем затеянных с самыми светлыми,
проникновеннейшими глазами.
Ч. т. д. и ответ: честность и чистота –
Только в бессмысленных глазах мёртвой рыбы.
Я смотрел в них и думал. Вот зачем оно, всё вот это, вот так?
Ведь мы ж, это, в общем-то тоже, наверно, могли бы?
Ан нет.
Стишок как я разбил и клеил горшок
Разбитую чашку можно склеить, но звенеть она уже не будет.
Народная мудрость
Был звенящий горшок – лет, наверное, двести: глазурь, и узор, и округлый изгиб. Моего деревенского лета примета и вообще – безмятежного детства. Папа только его и ещё где-то два-три предмета взял с собой, дом продав, навсегда уходя из станковской* избы.
Говорил мне, что этот горшок с довоенного времени помнил. Да и я поражался, как бабка – поджара, легка – ловко прыг в чёрный погреб (в Станках говорили: в «подполье»), размешает сметанную плёнку – и лилась из горшка по стаканам река молока.
Я решил увезти его – это не купишь за деньги. Кабы знать наперёд… И ещё по бокам. И назад. Я ж не думал, какие тончайшие стенки гончарили предки! Я же кутал, сдавая в багаж! Идиот. Что ж в кабину-то было не взять?
В общем, сумку открыл – в ней лежат, и скрипят, и глазурью сверкают осколки – их вид так в глазу и стоит. Я старинную крынку по лени и глупости кокнул. И, себя проклиная, решил, по-станковски опять выражаясь, склеи́ть.
Тут ведь дело не в том, что осколки – всех форм и размеров, и что дыры (как в этом стишке), и что склеить трудней, чем разбить… Будь палата ума в котелке – если ладишь куски, не умея, встык последний не влезет – вот тоже как здесь, паразит.
Но я клеил куски, как мозаику, жал, конопатил, крошку сыпал и лачил, и ножичком клей подчищал… И просил, всё просил и просил: ты прости меня, сына безмозглого, папа. И себя утешал: ничего, он простит. Он, живой-то, ещё и не то мне прощал.
А потом убеждал, что от трещин почти и следа нет, с собой примирял и к себе я примеривал этот горшок. Не беда, что звенеть он не станет, – шептал – и что в печь не поставить. Он своё отзвенел, отстоял уже – хватит. Напоследок вот можно, к примеру, поставить цветок.
________
*Станки – родная деревня моего отца.
* * *
Стоголосая сура сбивает мысль.
Хрипит минарет.
В том, что здесь я, есть хоть какой-то смысл?
Наверно, нет.
Нет и дома. Трётся об ноги уличный
сытый кот:
«Где sweet home в Стамбуле? Где в Стамбуле
насыпят корм».
Остальное – иллюзия. Узы, ви́ны,
друзья, комфорт.
Что, не веришь котам? Вот идут дельфины
через Босфор –
между Тавром курсируя и Тавридой
туда-сюда,
где белее суда, обильней ставрида,
синей вода.
Слишком каменно здесь, слишком людно, тесно,
слишком орут –
не в раю, но отличное место, если
залезть в нору.
По весне перестань, хренов штирлиц,
пялиться ввысь,
перелётных там не ищи птиц –
давай, учись,
как в Фатихе с чётками мусульманин-
лесовичок,
докурив, об узорный комнинский камень
трёт бычок.
Он-то знает: что-то сберечь надеяться –
это вотще,
а уж хлам каких-то там византийцев –
так и вообще.
Потому что мы тут такие же захожане,
как и они;
о бессмертье париться перестань и
чайку́ глотни.
Полюбуйся Софией, Дворцовым мысом.
В том, что ты здесь,
может бы́ть, всё же есть хоть какой-то смысл?
Наверно, есть.
Фар и Фор
– Папа, мне страшно, я вижу войну и пожар,
колется мир на куски, как упавший фарфор.
– Ты, просто, сынок, задремал, и приснился кошмар.
Давай поиграем в осколки причудливых форм:
вот этого звать клоун Фар. А того – клоун Фор.
Они всё шалят и палят из картонных АК,
взрывают хлопушки и соком облили манеж…
Выйдем из цирка – пломбирчика съешь из рожка –
шарики белый и синий, варенье промеж,
а хочешь – в «Макдональдсе» гамбургер с кетчупом съешь.
Ведь в переводе с английского far – «далеко».
Арена – подсолнух, под куполом место и ряд.
А for означает предлог «почему», «для чего»:
может быть, всё представленье проходит не зря,
и скоро весна – снег чернеет в конце февраля.
– Но папа, мне больно, я вижу и слёзы, и смерть,
слышу слова «ненавижу», «разруха», «разлука».
– Что ты, сынок, этих слов отродясь в цирке нет.
Плотно ладошками стисни два глаза – два уха:
Фар плачет от смеха, а Фор – тот, наверно, от лука.