Посвящается О. С.-Б.
1. Полоса озерная
От массивного синего
до совсем невесомого серого –
все тона водяной окоем
затопил переливною зеленью селезня.
Полоснул серебром через весь
пересвет с полуюга до севера,
с краю искру нанес,
распустил паруса посреди
неохватного зеркала-сверкала...
Средиземно раскинулся –
на океан –
Мичиган.
А бывает и розово озеро.
2. Тот свет...
...куда пути непоправимы.
Где то звезда, то снова полоса.
Грядущего нарядные руины,
лириодендроны, бурундуки, раввины...
И – галактические небеса.
И – механические херувимы.
И – ты. По вавилонам барахла,
живой, идешь, хотя отпет и пропит,
свой поминальный хлеб распопола, –
где палестинам снеди несть числа...
Делясь, ты половинишь вкус и опыт
по зарослям дерев Добра и Зла.
Да, ты – туда ж – с утопией великой,
с ужасною, как тот кровавый хлеб,
духовностью! Ты встречен будешь в пику
улыбкою тончайшей, поелику
здесь души не давались на зацеп
десятка двух "единственных религий".
И – каждая – для них за то не та,
что к счастью стыдному отнюдь не доступ.
(Единственность – язвимая пята.)
Тоталитарна только пестрота,
и абсолютны сдобные удобства, –
в них даже грязь охранна и чиста.
Учись на всем.
И слушай содроганья
(бутылочная сыплется гора)
и рев зеленоводного органа.
По небу письмена над Ниагарой
цветут, опять УДОБСТВА предлагая...
Горит закат огромно и угарно.
Горячих красок хладная игра.
Тот свет. И мы живые, дорогая.
3. Звезда
Какая яркая – огня и льда слиянья,
И – силится внушить пульсирующий знак!
Я мог его понять, но только сам сияя,
сияя, – что давно и далеко не так.
А виделось: горит в селеньях занебесных
оконная свеча в покое, где ночлег.
Последний перегон, и мысль истает в безднах.
И всё же не совсем, – так верит человек.
Но ежели вблизи мерцания и света
на месте мировом откроется дыра
и слижет огонек, – примите весть, что это
кому-то на покой в той горнице пора.
Какая яркая, какая ледяная
и вечная... Хотя – вся вечность: до зари.
Мгновения мои в себе соединяя,
вот – и сорвется луч. Я говорю: – Гори!
4. Большое Яблоко
Из ядущего вышло ядомое,
и из сильного вышло сладкое.
Кн. Судей 11–14
Американцы прозвали Нью-Йорк
Большим Яблоком.
Рабство отхаркав, ору:
– Здравствуй, Манхаттн!
Дрын копченый, внушительный батька – Мохнатый,
принимай ко двору.
(Реет с нахрапом
яркий матрас на юру:
ночью – звезд, и румяных полос ввечеру
он от пуза нахапал.)
Крепкий подножный утес
выпер наружу.
Нерушимую стать мускулисто напружив,
будь на месте, как врос,
каменный друже.
Твой чернореберный торс
встал на мусоре Мира в нешуточный рост.
То-то вымахал дюже.
Стоит, наверно, утрат:
Родины, дома, –
на громады великого града Содома
этот вид, этот взгляд.
Мозгоподобно
кодами окна горят.
Подсмотревшего тайну снедают подряд:
робость, похоть, стыдоба...
(Словно смакуешь во сне
свинскую сладость.
Да, порочен и слаб, и с собою не сладил, –
спелся только сильней.)
Слабый-неслабый,
а за себя не красней.
"Ты есть ты", – прямо с неба абзацам огней
вторят быстрые слайды.
Сожран, а все же не мертв.
Жив, и немало...
А ядущий да будет ядо́м до отвала!
Тот, кто примет, – поймет:
враз разорвало
льва-монолита вразмет.
Вижу – рой в этом трупе, и соты, и мед.
Сладким сильное стало.
В старые мехи вобрызнь
сочное соло;
залезай-ка туда же с возней поросёвой, –
в жадно-свежую грызнь.
Будь новоселом
и зарифмуй с парой джинс:
– Жри-ка яблоко по черенок, это – жизнь,
червячок ты веселый!
5. Индейское море
Хорошая земля. И навсегда – чужая.
Хорошая вода: огромная, у ног.
Укоренить бы в ней, деревьям подражая,
широкошумных дней хотя бы черенок.
А для того – унять внезапное мгновенье:
в нем настоящее. Былого ты лишен.
Ни страхом, и ничем привычным не навеян,
лишь валится в Ничто пустопорожний сон.
Я точно говорю:
– Мы – то, что наша память.
И если от "сейчас" отсечено "вчера",
во лбу меж половин врубается тупая
не боль, наоборот, – морозцем топора.
И знаю: новизна всегда дориносима,
но древо символов при этом пало ниц.
И – нет внутри стволов: дриад, – лишь древесина;
не лиры на ветвях, – от силы: гнезда птиц.
Зато в какой чести вчерашние закаты!
Заметы памяти, захлебы напролет:
– А помнишь год назад, такого-то, тогда-то, –
в серебряной воде зеленоватый лед?
И если б удалось по срезу – сразу, сходу
болезненно пустить прозрачный корешок
в стакане озера, в пузырчатую воду!
Тогда: и на земле, и в землю – хорошо.
6. У пожирателей лотоса
Пясть Америки,
крепость ее костяка:
вороные утесы Нью-Йорка,
серые грани Нью-Джерзи,
Пенсильвании желтые груды,
мраморы в падях Вермонта,
Массачузетса бурый гранит.
Десть открыта для дела,
а сердцу врасплох
как не екнуть.
Представляя кулак
и массивную биту:
удар! –
и Урал
перебит.
Нет, совсем не затем! –
где конечные вмятины
и отпечатки –
хвать! – за край континента
скалистая левая
противоперсть;
шуйца в рыжей
бейсбольной
перчатке
крепит вместе,
сжимая надежно, борта,
со десницею,
равнодержавная,
– есть!
Обе длани воздели
материковый котел;
в нем живая земля шевелится:
кувыркаются куры в обертках,
лотосы,
пучится кукуруза.
Плавно варится взвесь, –
деньги вскипают листвой,
и сплавляются лица
в пестрое сверх-лицо,
в надглагольную весть,
изъяснимую
на подводном наречьи,
столь же скользко-ледовом,
сколь подвижном, как видишь...
Так смешно говорить,
но тонически пойте, язы́ки,
ваш новый язык.
Хорошо, что не Бритиш:
тот всегда
с недовольным подсосом,
с обиженным даже сюсюком,
в котором обмяк и обвык...
Но иначе рекут
все вкусившие лотоса
тайно-сытную сладость:
в круговую поруку вступая,
расстаются как с памятью,
так и с тоской.
Наслоенья обид
под наплывом труда
и комфорта,
изгладясь,
вместе с опытом страха
слезают с хребта,
словно толстая корь.
Вот и черпай от пуза
и ты, лотофаг,
этот кладезь
жизни,
просто жизни
спокойно-хорошей,
людской.
7. Лесная полуполоса
Надо же, есть же такие места,
где и животным живется спроста.
Белочке – рай, коль не схватит енот:
с груш и орехов довольно щедрот.
Птичий почти: полусвист, полущелк
выпустив, спрятался бурундучок.
Сколько ж тут, сладких для лис, барышей:
скользких лягушек и вкусных мышей!
Знаю: запасец, запрятанный впрок,
есть у особенных синих сорок.
Что же до нас, что тут бродят вдвоем, –
как-нибудь эдак и мы проживем.
8. Полнота всего
Вечерние чужие города,
сравнимые с пульсирующим мозгом,
который вскрыт без боли и стыда
(а кровь размыта в зареве заморском), –
внушают глазу выморгнуть туда,
в горючий мрак вглядевшуюся душу.
А та и рада сгинуть в новизне,
сбежать во тьму, себя саму задувши,
повыплести всю внутреннюю – вне,
по завиткам и выгибам воздушным.
А если и светить, то лишь едва, –
летучей, эфемерной порошиной.
И – числить этажи, сиречь – слова,
не "богом из машины", а машиной,
сказуемой из глотки божества,
где, знаками осмысленно блистая
(сим электронным мега-языком),
горит надчеловеческая тайна,
с которой ты дикарски незнаком,
но силишься вписаться в начертанья.
И странно – чем вольнее мысль о ней,
чем больше от нее отнумерован,
тем сущность домышляется полней –
и кем? – тобою, трепетным нейроном
с обрубленной мутовкою корней.
Здесь мига не отложено до завтра...
От первых нужд, чем живо существо,
до жгучего порока и азарта, –
КРОМЕШНАЯ ПРИЕМЛЕМОСТЬ ВСЕГО
из черепа торчит у Градозавра.
Буквально самого себя прияв,
каков ты есть, ты по такой идее
неслыханно, неоспоримо прав,
из низких и нежнейших наслаждений
наслаивая опыт или сплав.
Вот потому-то, жизнью вусмерть пьяный,
в разгаре неувиденного дня
прошу: да не оплакивайте в яме
Мафусаила юного, меня,
исполненного звуками и днями.
9. Милые Оки
Нечто большое держать надо мужу под боком:
бабу, добычу, судьбу...
Брег океанский попрать,
либо гору снести на горбу!
Иль по Великим Озерам подплыть к Милуокам.
Тут и у ока – для колбочек донных – улов:
черные дыры в лазури...
К ним, леденцовые, льстятся
зеленые волны-лизуньи;
лед на просвет полурозов и полулилов.
Кто паруса расписал – свинари ли, свинарки?,
(визг поросячий для глаз), –
краской свирепой и флажной,
для влажной прохлады, как раз:
синий со звездами грот, полосатый спинакер.
Да не осудят регату Дюфи и Вламинк!
У цветовых какофоний,
у белосытых берез
и ковровых газонов на фоне:
торты азалий и клювы магнолий-фламинг.
Да, ничего Мичиган, моложавое море,
давняя встреча вождей –
тоже, впрочем, пернатых...
Здесь даже размеры стрижей
вшестеро пуще. И всё тут в ажуре, в мажоре.
Есть и куда заглядеться – в каурый накал,
в истинно Милые Оки,
чуть виноватые – мол,
далеко мы, но не одиноки...
Я их неблизко, зато как надежно сыскал!
10. Полоса пустая
А бывает и озера – нет.
Ни воды – ничего.
Кромка берега – край ойкумены.
Ни-ко-го.
Лишь по важенке стонет ревун одиноко.
Отнюдь не маяк – гамаюн.
Сухогрузку зовет, изнывая...
И – ни красок, ни слов.
Тени – в нетях. А небо? И – дно? –
Не видны.
Только стонет ревун.
Никуда ниоткуда не деться.
А индейское море ушло.
Ныне – там, где пернато-разлапые,
с томагавками, души,
тянет ноту ревун,
алконост ластоногий, несносно.
Где мы, что мы?
Да что там,
куда там –
туман.
Нью-Йорк – Милуоки, Висконсин. 1980–83гг
© Дмитрий Бобышев, 1980-1983.
© 45-я параллель, 2018.