22 декабря
Поздно приду. Весь в снегу.
Почта? Сейчас не до почт.
В печке огонь разожгу
в самую длинную ночь.
Свет не пытаюсь зажечь,
молимся древним богам.
Прочь – электричества желчь,
сладостна кровь очага.
Тщатся уютом помочь
снежные струи гардин...
Самая длинная ночь,
если вдвоём – и один.
Стены, как стынущий наст,
ночь от мороза бела.
Скольким же, скольким из нас
так не хватает тепла!?
Кто ты, бредущий с душой,
вмёрзшею в грешную плоть?
Друг или враг? Но вошёл –
мир тебе, брат, и тепло.
Снег отряхни, у огня
сядь. И давай помолчим.
Слышишь, в молчанье звенят
Угли... иль к сердцу ключи?
Пусть отзывается звонь
отблеском давней зари,
часто нас греет огонь,
что для другого горит.
Пусть ты устал и невмочь...
Не засыпай, погоди.
Самая длинная ночь
нас ещё ждёт впереди.
Если ж по-прежнему пуст
дом, теплоту хороня,
дверь нараспашку и пусть
греется ночь у огня.
Август 1991-го
За Будапештом и Прагой – Вильнюс, Тбилиси, Москва…
То континента ГУЛАГа вьётся ещё бечева.
Пусть проскочили мы с ходу рабовладельческий строй,
только с семнадцатым годом нас он настиг. И с лихвой
наше отмстил суесловье: больше семидесьти лет
всем отливается кровью плебсом возлюбленный цвет.
Ныне, здесь жить осуждённый видит, вставая с колен,
Рим этот, рабством рождённый, рабством же и погублен.
Варвары рвутся в ворота, снова… Господь нас храни!
Снова на площади кто-то речь произносит с брони.
Снова хотим всё – с разбега. Ведь победили. – Пока.
Это лишь альфа. Омега, ох, как ещё далека.
С дней этих, страшных и странных, только лишь начат отсчёт.
Праздновать глупо и рано. Долго и трудно ещё
нам становиться народом под своих косточек хруст.
Сладкое слово «свобода» солоновато на вкус.
* * *
Максимилиану Волошину
Берегом моря бреду… Галькой округлой и гладкой
Тешатся волны, а в них ловит мальчишка кефаль.
Крепкие кремни гремят… как-то тревожно и сладко.
Странно волнует всегда зыбкая водная даль.
Вот уж и мальчик ушёл. Вечер. Немного усталый
Я возвращаюсь домой и уношу свой улов:
Если бы твёрдыми столь не были камни, пожалуй,
Море бы так никогда их не скруглило углов.
* * *
Вдруг вспомнил просто так, случайно, наугад:
был вечер… и окно, распахнутое в сад.
Покой и тишина. Петунья и табак.
И сумерки… ах, да, и ходики – тик-так.
Всё это – лишь во мне. Об этом – никому!
Зачем же я пишу, и вспомнил почему,
что пятьдесят? пятьсот? пять тысяч лет назад
был вечер и окно, распахнутое в сад?
* * *
Возлюбленная непогода –
То тучи, то дождь проливной.
У этого времени года
Столь странная власть надо мной.
Намокли крылечка перила,
В костре
остывает зола...
Мне осень тебя подарила,
И осень тебя отняла.
А сердце почти и не ропщет,
Что мы с ним остались одни.
Мертвеет душа, словно роща
В пустые ноябрьские дни.
* * *
Памяти И. Б.
Вроде и живёшь, как должно, и мотаешь всё на ус,
под конец впадаешь в детство, вспоминая школьный курс
«Вещества в круговороте». По концепции по той
все когда-то снова станем и землёю, и водой.
Чтоб не плыл перед глазами дом, в котором ты рождён,
лучший способ возвратиться – серым питерским дождём.
Чтоб к асфальту равнодушной родины припасть щекой
или чем теперь – молекулой... частицей? А какой-
то прохожий, что по той же луже рядышком трусил
вдруг почувствует – то ль брызги от спешащего такси
на щеках, то ль слёзы... Полно. Ведь окажется в конце:
просто слишком много влаги в воздухе и на лице.
Шелест листьев. Ветер с моря. Волн чуть слышный шепоток.
Облака над Сен-Микеле уплывают на восток.
* * *
Всё та ж опять толпа... И та же вновь арена.
Но город не шумит. Ведь плебсу всё равно,
чьи в прахе и крови скользят теперь колена?
Подзатянулся бой и всех достал давно.
Ведь жизнь – всё та же смерть, лишь с малою отсрочкой,
нам данной для того, чтоб это осознать.
И лишь кичливый китч с иконою лубочной
да вечности шматок с густой венозной ночью
успеет приобресть души твоей казна
за краткий этот миг, что так же несуразен,
как странный этот мир, где ты, мелькнув, сгоришь,
и страшный этот век, что грузен... грозен... грязен
и подомнёт нас всех. И остаётся лишь
надеяться... На что? Чтоб дольше не сломали?
И веровать в любовь, живущим не любя,
и утро начинать привычными словами:
«Идущие на жизнь приветствуют Тебя!»
* * *
Виктору Пожидаеву
Высокой и медленной музыки снега
исполнен зимы этой строгий хорал,
Так звуки нисходят торжественно с неба –
куда там до них всем церковным хорам!
Всевышнему нужно для чуда столь мало,
всего лишь два цвета. Из света и тьмы
всё сплавлено. Всё, что пред нами предстало –
из чёрного с белым. Как, впрочем, все мы.
Обычное, вроде бы, из происшествий,
но как не склониться при виде его?
Пред недостижимым вовек совершенством
и непостижимым упорством Того,
кто музыку зим каждый год повторяет,
чтоб, может,
когда-то понять мы смогли
то, что он снегами для нас начертает
на насквозь промёрзших скрижалях земли.
* * *
Памяти Е. В. Нестеровой
Жёлтые бабочки сели на сосны?
Надо же, зренье подводит как злостно!
Пара шагов – и отчётливо видно:
жёлтые листья запутались в иглах.
Недошумели, недокружили…
Где уж то лето? А вы и не жили.
Как я люблю вас, как понимаю,
лёгкая зелень беспечного мая,
вечного мая – в четыре недели.
Недокружились, недолетели…
Напоминает тревожное что-то
это предсмертное счастье полёта,
трепет последний, неровный и нервный…
Так вот
душа отлетает, наверно.
И не дано – промедленья… продленья,
позднее, горькое время прозренья.
И уж теперь до конца, до погоста…
Нет, это не осень! Не осень, а просто
жёлтые бабочки сели на сосны…
* * *
И всё – о России: глобально, умно, исторично,
С молитвой, что сроду не ведал, антихристов сын,
С любовью сыновнею, голосом в меру трагичным
И в зелье хмельном, как всегда, омочивши усы!
Слова, словеса… И тотчас оправданье готово,
К тому ж и блеснуть эрудицией лишний предлог,
Что ж, очень возможно, в начале и впрямь было слово.
Одно! И – у Бога! Но ты ж, слава Богу, не Бог?!
И хватит витать в эмпиреев заоблачной сини,
Спущайся на землю, здесь дел уже невпроворот!
И если помочь ты так жаждешь любимой России,
Старухе соседке возьми и вскопай огород.
* * *
Из сердца вон – и с глаз долой!
И фотоснимок – на кусочки! –
Так ты разделалась со мной,
решительно поставив точку.
Случайно глянула в окно…
Там, в сумасшествии метели,
клочки, упавшие давно,
ещё летели и летели…
И в этот день – из года в год,
кусочки порванного фото,
как будто это снег идёт,
из тучи будет сыпать кто-то.
Напоминаньем обо мне
средь жизни
суетного рынка.
И вдруг, сложившись из обрывков,
мои черты мелькнут в окне…
Ты выйдешь… может, хлеба купишь…
Чуть прогуляешься пешком
и на лицо моё наступишь
широким зимним каблуком.
* * *
В. Р.
К чему нам этот дар, печальный и напрасный,
в безумной смене дней, меняющей и нас?
Стихи, как свет звезды: она давно погасла,
а свет ещё летит – для посторонних глаз.
Куда? Зачем? Бог весть. Но по веленью свыше
он будет мчать и мчать под скрежет горних сфер.
Где та любовь? Увы. А пламенные вирши
обречены на жизнь, как вечный Агасфер.
* * *
Когда-то давно я просил тебя несколько раз
Стихи эти вслух мне прочесть... только всё понапрасну!
Зачем это было мне, право, не знаю сейчас.
А ты словно тайную чуяла в этом опасность.
Стихи как стихи... Помню, длинной пленяли строкой...
Но ты и взглянуть почему-то на них не хотела.
С чего бы мне случай припомнился давний такой?
Да кто ж его знает? Я сам не пойму, в чём тут дело.
О чём, бишь, там было? Ну, напрочь забыл, хоть убей!
А нравились – очень! Что ж память молчит как немая?!
Ведь цепкой такою была она, прямо – репей!
Стареем... И книгу знакомую с полки снимаю.
Вот здесь они где-то... Да вот... И, как кончик ножа,
Вонзился мне в сердце и там заворочался грубо –
«За то, что я руки твои не сумел удержать,
За то, что я предал солёные нежные губы...»
* * *
На заброшенной чьей-то могиле – репейник,
степь назад забирает, что город отнял.
Иль забыли того, кто в последнем хрипенье
поминал всех любимых и благословлял.
Заключалось, как видно, его состоянье
только в близких, такой уж он был богатей
и расстаться с любимыми был в состоянье
лишь с частицей себя. Как и этот репей.
И теперь всё цепляет, хватает прохожих
безнадёжно охрипший чертополох
и неслышно зовёт – вдруг пошлёт ему Бог
тех, кто был для него на земле всех дороже.
Всем помехой сорняк злополучный. И кто-то
вырвет с корнем его, чтоб штаны не трепать.
Ну, а тот, попривыкший к столь «нежным» заботам,
вырастает, настырный, опять и опять.
Вот умолкнут стандартные, вечные песни
небесам, мол, не дожил, да не дописал…
На могиле моей посадите репейник.
А, скорее всего, он там вырастет сам.
* * *
Не знать, где бродит сын – беда,
но мы справлялись как-то с нею.
Сейчас – мы знаем – навсегда –
где он. И горя нет страшнее.
Вот здесь. И – перехватит дух...
Нет-нет, держаться должно стойко.
Хороших столько лиц вокруг.
Жаль, что на памятниках только.
Рябины ягоды клюёт,
прохожих не страшась, ворона.
Чуть дальше подаянья ждёт
старуха, как во время оно.
Обыденность беды твоей
подчёркнута аэродрома
соседством. Что кричать о ней?
Кому? Здесь всем она знакома.
Что для вселенной наша боль?
Лишь ты смахнёшь слезу украдкой
и всё идёт само собой
по заведённому порядку:
утюжит небо самолёт,
цветут ромашки на откосе,
ворона ягоды клюёт,
старуха милостыню просит.
* * *
Непонятна она, беспричинна,
эта тёмная хищная страсть,
колдовство, наговор, чертовщина…
Но – и замысла высшего часть.
В кабале этой странной каббалы
возникает дичайший союз,
где мешки, сундуки и чувалы
заодно с грозной музыкой муз.
Даже крест не спасает нательный,
коль в крови твоей жгут и гудят
этот искус искусства смертельный
и его тицианистый яд.
* * *
Ну что ж, мой друг, пора расстаться, знать,
Со столько лет лелеемою болью
И, наконец, спокойно осознать:
Увы, твой дом не осенён любовью!
И к прошлому вернуться не дано.
Как странно, ведь живут в дому – всё те же!
А ты в нём, как разбитое окно –
Свет пропускаешь, но тепла не держишь.
И холодно, и всем уж всё равно.
* * *
Окраины простоволосой
люблю негромкую красу.
Пичуги здесь звонкоголосей,
в садах деревьев – как в лесу.
И как задумано – всех выше:
людей, сараев и домов.
И небосвод не застят крыши,
и горький дым костров – медов.
Он стелется к земле поближе,
сутулится, совсем как я,
среди домов, заборов рыжих,
тихонько в небо уходя.
Не город будто, а деревня,
неспешен день и воздух тих.
И обнажённые деревья
куда прекрасней тел нагих.
Он лез наверх, забыв, что значит – робость.
К вершине горней страсть его вела!
И с трёх сторон зияла пропасть, пропасть,
Но хоть с четвёртой – перед ним – скала.
А в голове одна лишь только дума:
«Я всё отдам, чтобы пробраться к ней!»,
И камни из-под ног срывались с шумом,
Напоминавшим чем-то крик людей…
И стало так: мечта его свершилась,
Преодолён отвесный страшный склон.
Он победил! Взобрался на вершину –
И видит пропасть
с четырёх сторон.
* * *
Он чувствует себя хозяином вполне:
Вот – женщина его, а дома ждёт супруга.
«И что комплексовать? – снисходит он ко мне, –
Мы – круга одного, и мы поймём друг друга».
Пытаюсь возражать, но вижу: ни-че-го
Он не поймёт. И я от бешенства немею.
Ведь неопровержима логика его,
Как в древние века – система Птолемея!
И проводив меня любезно до дверей,
И запирая их надёжней за ушедшим,
Он, усмехнувшись, скажет женщине своей –
Моей любимой: «Он и вправду сумасшедший!»
А по пути домой, от ласок разомлев,
Не видит он, что ночь мрачней Экклезиаста.
Едва одна любовь погибла на земле –
Ещё одна звезда на небесах погасла...
* * *
Отцветают жердёлы и вишни,
Но загадывать будет ошибкой,
Что пошлёт в эту осень Всевышний,
Тот, в которого верим не шибко?
Чтобы знаменьем крестным, к примеру,
Осенить себя, пальцы не сложишь,
Эту щепоть любови и веры
Отыскать в себе просто не сможешь.
Плоть от плоти моей, кость от кости –
Царь природы, – да сколь нам осталось?!
И пока не гостишь на погосте,
Потерпи-ка на паперти малость,
Там, где нету гордыни-отравы.
Где смиренны в своём ожиданьи
Облака и деревья, и травы,
Звёзды, пажити... всё мирозданье.
Где не милостыня, а – милость
И где ты, может статься, и лишний, –
Просто так в этот раз получилось.
Отцветают жердёлы и вишни...
Подражание песне
В лодке плыву – тороплюсь – по реке,
берег другой уже невдалеке.
Тайну свою про себя берегу:
счастье на том, на другом берегу.
Там, за рекою, некошеный луг,
где лишь цветы и раздолье вокруг,
небо синей там, прозрачней вода
и никогда не настигнет беда.
Есть там и сад... Ах, какой же там сад!
Свежестью, тенью, плодами богат...
Лодка уткнулась в прибрежный песок.
Где же ты, счастье? Взглянуть бы разок.
Где же ты, счастье? Не видно нигде,
только одни лишь круги по воде.
Хоть не в неё уронил, а в жнивьё
я неуклюжее сердце своё.
Тихо плыву, возвращаясь назад.
Где же ты, луг мой и где ты, мой сад?
Вишни в цвету, а как будто в снегу.
Счастье всегда на другом берегу.
* * *
Последней империи длятся последние дни
и дружбы народов, всевышним штыком освящённой,
четвёртого Рима нетленные гаснут огни –
то боги не приняли жертвы, не им посвящённой.
Нет, видно, цемент, пусть на капле замешан крови,
ничто не скрепит и вовек ничего не удержит.
И рушится всё, что незыблемо было на вид,
и снова проводят князья меж уделами межи.
За земли грызутся, холопов, казну... И ворьё
повсюду шалит. И помочь той стране уже нечем.
И горько глядеть, как растут из обломков её
подобия той же империи, только помельче.
Нескоро взрослеют народы, а ждать – не резон.
Князья всё желают с наскока, что те печенеги,
Забывши – истории медленное колесо –
одно из колёс неторопкой мужицкой телеги.
Величие наций не в ратных победах, о, нет!
Не в бунтах, что прошлое до основанья сносили.
И, может быть, в джунглях и ныне живёт в тишине
великое племя, не знавшее вовсе насилья.
Дай Бог, чтоб когда-нибудь нам оно стало сродни,
пока же сторицей за прошлое нам воздаётся.
Последней империи длятся последние дни.
С надеждой мы смотрим вперёд. Что ещё остаётся?
* * *
У парка культуры и отдыха (там кладбище было,
помните?)
сидят три старушки ветхие, семечки продают,
ещё петушков на палочке, конфеты... Казалось бы,
что мне те
подробности. Умные взрослые значенья им не придают.
Давненько – лет сорок с хвостиком, здесь так же
играла музыка
и с мамой, отцом и братом я по этим аллеям гулял,
и те же три бабушки старенькие на лавочке той же
узенькой
при помощи тех же товаров сколачивали капитал.
Меняется в парке публика, и только старушки прежние.
Запомнилось что-то, а что-то и обошло стороной.
Тогда только сласти видели, мы, малыши безгрешные,
а нынче клубочек пряжи я углядел у одной.
Прежде б съязвил, – Ряды, – мол, – многостаночниц
множатся, –
ну, а теперь, пожалуй, поостерегусь. – А вдруг
в сумке, будто бы с семечками, щёлкнут тихонько
ножницы
и...
* * *
Бог, то есть, природа...
Б. Спиноза
Учили: души, как и Бога, нет!
И кто бы подумать смог,
что я повторю за философом вслед:
«Природа, которая – Бог».
Когда же оставлю любимых людей
для тишины под травой,
то растворюсь в земле и воде,
им долг отдавая свой.
Так, где бы рок его ни носил,
однако, волей Творца,
вновь возвращается блудный сын
в дом матери и отца.
Всё снова вернётся на круги своя,
я стану и всем, и ничем,
и жёлтой жердёлой вырасту я,
и каплей плесну в ручье...
Пусть вы на земле, любимые, здесь,
успели меня забыть,
но тело моё вы будете есть
и кровь мою будете пить.
Так было и будет. И что мешать
солнцу всходить поутру?
А есть или нет у меня душа,
узнаю, когда умру.
* * *
Флигелёк наклонился вперёд,
словно вздумал куда-то бежать.
Это камешек в мой огород –
самых близких легко обижать.
Мы с ним были большие друзья,
я навеки к нему прикипел,
не отторгнуть уже, не разъять.
И без клятв, без фанфар и капелл
по шершавой дощатой стене
провожу я рукой. Здесь пацан…
Ну, да помнит он всё обо мне.
И про бабушку, маму, отца.
Только в нём и хотел бы я жить,
хоть давнёхонько не был я тут.
И не он от меня убежит,
а меня от него унесут.
Ну и что, ну и что из того,
что в хоромах сховался, стервец?
Где б ни жил, всё равно от него,
от него унесут под конец.
* * *
Ценность вещи познаем – лишь расставшись с нею.
Скоро вещью стану я... Обольщаться смею:
Будете меня хвалить, как всегда на тризне.
Мне бы эти все слова – да ещё при жизни!
Впрочем, честно говоря, ну зачем мне столько?
Можете и не хвалить, не ругайте только.
И покамест я не вещь, а живее малость,
Дайте, как хочу прожить то, что мне осталось.
* * *
Этот праздник тончайших оттенков и полутонов,
византийская роскошь поры увяданья горчайшей,
это дар, но – не мне. Убеждаюсь чем дале, тем чаще
я – им отдан. Но что им во мне? Не пойму. В остальном
всё как должно. И осени малая часть – хоть под стать
не совсем ей, я счастлив понять: ничего мне не надо…
И по краю упадка брести, но ещё не распада,
и опавшими листьями ветхую душу латать.