Воспоминание об одной улыбке
Баллада
Морозный день. Жандарма крик.
От роду – десять лет.
И тут подъехал грузовик,
в озябших фарах – свет.
Лежал пленённый городок
под снегом и золой.
Топтались Запад и Восток
вокруг столба с петлёй.
Десяток их, десяток нас –
толпы... Откинут борт.
И грузовик в который раз
чихнул в оскалы морд.
А там, под тентом – в глубине
фургона – человек!
В его глазах, на самом дне,
уже не страх, а снег.
К запястьям проволоки медь
прильнула... глубоко.
Сейчас ему хрипеть, неметь,
вздыматься высоко.
И вдруг, печальна и чиста,
как музыка лица, –
улыбка тронула уста
казнимого юнца!
...Потом и я бывал жесток,
забывчив – не солгу,
но та улыбка – на Восток! –
по гроб в моём мозгу.
Что ею он хотел сказать?
Простить? Согреть свой дом?
...Решили руки развязать.
Спасибо и на том.
Он кисти рук разъединил,
слегка разжал уста.
И всё живое осенил
знамением креста.
Времечко
Остановилось время. На часах.
Подзавести? Или – чихнуть на время?
Всё то же солнце бдит на небесах,
всё то же бродит по планете племя.
А может, времени в природе нет?
Его ведь не пощупать, не понюхать.
…Прошу прощения за неуместный бред –
в моих мозгах случилась заваруха.
Подзаведу! Пусть стрелочки спешат,
колёсики вращаются зубасто,
секунды и столетья мельтешат…
Ведь времечко над душами – не властно.
Грустная повесть
День гаснет... Я пишу слова.
Успеть бы!
Длинновато слово «здравствуй!»
В прозрачной ручке иссякает паста:
на сколько слов осталось вещества?
В пустой деревне, в брошенной избе,
где нету лампы (свечку съели мыши),
успеть бы засветло,
покуда сердце слышит,
поведать сокровенное тебе –
о ней, мой друг,
в которой нет огней,
об этой встречной
мёртвой деревушке,
где некогда стоял в раздумье Пушкин
и дальше ехал, поменяв коней.
Душа ещё жива
Душа ещё жива,
цела – не извели,
как церковь Покрова
над водами Нерли.
Парящая, светла,
хотя в воде мазут.
Грань каждого угла
ясна, как Божий Суд.
Над зеленью полей,
над белизной снегов
она хранит друзей
и... стережёт врагов.
Жернова
Порхов. Остатки плотины. Трава.
Камни торчат из травы – жернова.
Здесь, на Шелони, забыть не дано, –
мельница мерно молола зерно.
Мерно и мудро трудилась вода.
Вал рокотал, и вибрировал пол.
Мельник – ржаная торчком борода –
белый, как дух, восходил на престол.
Там, наверху, где дощатый помост,
хлебушком он загружал бункерок
и, осенив свою душу и мозг
знаменьем крестным, – работал урок.
...Мне и тогда, и нередко теперь
мнится под грохот весенней воды:
старая мельница – сумрачный зверь –
всё ещё дышит, свершая труды.
Слышу, как рушат её жернова
зёрен заморских прельщающий крик.
Так, разрыхляя чужие слова,
в муках рождается русский язык.
Пенятся воды, трепещет каркас,
ось изнывает, припудрена грусть.
Всё перемелется – Энгельс и Маркс,
Черчилль и Рузвельт – останется Русь.
Не потому, что для нас она мать, –
просто не выбраны в шахте пласты.
Просто трудней на Голгофу вздымать
восьмиконечные наши кресты.
Зачем
Вновь журавлей пунктир...
Судьба подобна мигу.
Досматриваю мир,
дочитываю книгу.
Понурые слова,
нахохленные птицы.
Поломана трава,
листва с ветвей стремится.
Всё гуще мгла ночей,
всё жиже синь в просветах.
Не спрашивай: зачем?
Спросив – не жди ответа.
Не притяженью вслед
листва стремится с веток –
а чтоб к родной земле
прижаться напоследок.
* * *
Валентину Распутину
Иссякает листва на деревьях.
Дождь в крестьянской блестит бороде.
За деревьями есть ли деревни?
Оказалось, что есть... кое-где.
Значит, можно, гуляя по трассам,
набрести на гармонь в тишине?
Оказалось, что можно... Не сразу.
Как-нибудь. Невзначай. По весне.
Дед глядит виновато и мудро.
Может, помнит семнадцатый год?
Оказалось, что помнит... Но смутно.
Как сквозь дождь... что идёт и идёт.
* * *
Блаженны нищие духом...
Лампада над книгой потухла,
а строчки в глазах всё ясней:
«Блаженны голодные духом,
взалкавшие правды Моей!»
Сижу в окружении ночи,
читаю в себе письмена,
как будто я старец-заточник
и нет в моей келье окна.
Но в сердце – немеркнущий праздник,
и в вечность протянута нить.
И если вдруг солнце погаснет –
всё ж Истина будет светить!
Любителям России
Как бы мы ни теребили
слово Русь – посредством рта, –
мы России не любили.
Лишь жалели иногда.
Русский дух, как будто чадо,
нянчили в себе, греша,
забывая, что мельчала
в нас – Вселенская душа.
...Плачут реки, стонут пашни,
камни храмов вопиют.
И слепую совесть нашу
хамы под руки ведут.
Если б мы и впрямь любили, –
на святых холмах Москвы
не росло бы столько пыли,
столько всякой трын-травы.
Если б мы на небо косо
не смотрели столько лет, –
не дошло бы до вопроса:
быть России или – нет?
В ней одно нельзя осилить:
божье, звёздное, «ничьё» –
ни любителям России,
ни губителям её!
* * *
Не стоял за конторкой,
не судил, не рядил,
не питался икоркой,
пил не только этил.
Если, шаря руками,
я с трибуны вещал, –
обходился стихами,
ну а чаще – молчал.
Не указывал смертным,
где их правда и путь.
Жил банально, инертно
и бессмысленно чуть.
Стосковался по вальсу,
одичал… Ну и пусть.
Не всегда улыбался,
а сейчас – улыбнусь.
* * *
Человек мыслящий уже понял, что
на этом берегу у него ничего нет.
П. Флоренский
Нет ничего на этом берегу.
Зато на том – ромашки на лугу,
душистый стог, сторожка лесника,
слепой полёт ночного ветерка.
...Нет ничего на этом берегу.
Любовь, ты – мост. Я по тебе бегу.
Не оглянусь! Что я оставил там?
Тоску-печаль по вымерзшим садам?
Плач по друзьям, истаявшим в огне
земных борений? Но друзья – во мне,
как я – в сиянье этих вечных звёзд,
что образуют в триединство мост.
Не оглянусь! Метель в затылок мой.
То дышит мир, что был моей тюрьмой.
Не я ли сам – песчинка в снах горы –
себя в себе захлопнул до поры?
...Прочь от себя, от средоточья тьмы –
на свет любви, как будто от чумы,
перед единой истиной в долгу...
Нет ничего на этом берегу.
Ода смерти
Я видел смерть... Но – не свою.
Я разминуться с ней – не мыслю.
Но я ей оду сотворю,
пока мыслишки не прокисли.
Привет, костлявая, я – твой,
но дай побыть чуть-чуть на свете,
под новогодней вьюги вой
дай пробубнить ещё куплетик!
Присядь, покуда я стою,
защёлкни челюсти стальные…
Тебе я песенку спою
про те «фонарики ночные»...
Оптина Пустынь
Духовной жаждою томим...
А.С. Пушкин
Возок, катящийся неровно,
пыль позади него, как дым...
Блажен, кто с жаждою духовной
в пути своём неутомим!
Текут избушки, перелески.
А кто седок? Каких слоёв?
И почему – не Достоевский?
Или – Владимир Соловьёв?
Вот, как в театре – чуть искусней, –
под пологом голубизны
мирским глазам предстала Пустынь,
как чаша с грузом тишины.
Монастырёк, обитель, крепость,
и шапки храмов, и покой,
и нерасплёсканная трезвость,
как зной, застывший над рекой.
И островерхих сосен проседь,
и писк песчаной колеи...
И старец – мыслящий! – Амвросий
ведёт в узилища свои.
Улыбку смяв, смиренно-строго
приезжий станет на постой.
Он – это Пушкин или Гоголь,
а может... просто Лев Толстой.
О, камни духа! Сердце ахнет,
окинув крепость взором тьмы.
Здесь русский дух, здесь смыслом пахнет!
Здесь – черви мы, здесь – боги мы.
...Песок и мы. И, словно кара,
зной, приручающий к тоске.
И наш автобус, наш «икарус»,
забуксовавший в том песке.
Очевидец
Под вселенский голос вьюги
на диване в темноте
поразмыслить на досуге
о Пилате и Христе...
...Как же так! – руками трогать
воздух истины, итог,
в двух шагах стоять от Бога –
и не верить, что Он – Бог!
Под тенистою маслиной,
на пороге дивных дней
видеть солнечного Сына –
и не сделаться светлей?
Отмахнуться... Вымыть руки.
Ах, Пилат, а как же нам
под щемящий голос вьюги
строить в сердце Божий храм?
Нам, не знавшим благодати,
нам, забывшим о Христе,
нам, сидящим в Ленинграде
на диване – в темноте?!
Пепел
В стихах была борьба, отвага,
удача – ведьмой на метле!
…Испепелённая бумага
лежала – трупом – на столе.
Стихи сгорели… Молча, сами –
без применения огня.
Они трещали словесами,
от коих в мыслях – толкотня.
Они свистели, точно пули,
ломились в душу, не спросясь,
но сердца – так и не коснулись,
истлели, в пепел превратясь.
* * *
Питая душу витаминами
добра и зла – смотрю в себя,
как в зал, увешанный картинами,
остатки разума слепя.
Пестрят портреты персонажами,
кричат сюжеты бытия,
и стены выстланы пейзажами –
их обожала жизнь моя.
Клочок тайги, долина бледная,
на небо – горная тропа…
И птичка в небе, неприметная,
как вся моя… чирик-судьба.
Под микроскопом
Исследуя себя под микроскопом,
я обнаружил веры пузырьки,
а также – разумения микробы
и клеточки зелёные тоски.
Потом наткнулся на спираль гордыни,
на пыл греховный в русских сапогах.
И вдруг узрел неясное поныне,
волшебное свечение в мозгах!
Так я наткнулся на следы от Бога,
и воспылала душенька моя:
под микроскопом, по науке строго –
любовь звала на праздник Бытия!
Полено
Ты шёл, волнуясь и любя,
и вот ты одолел дорогу…
И дела нету до тебя
ни человечеству, ни Богу.
Ты на крыльце сидишь в росе,
в слезах: предательство, измена!
И перешагивают все
тебя, как мёртвое полено.
…Полено – якобы мертво:
оно лежит, не шелохнётся...
Но в грешных буднях об него
нет-нет да кто-нибудь споткнётся!
Порхов
Городок родимый детства –
Порхов! Псковщина. Война.
С чёрной смертушкой соседство,
и Шелонь-река темна.
На холме уснула крепость, –
островок войны с Литвой,
а во мне – любить потребность
этот край полуживой.
Весь во времени, как в раме,
городок… Мечтой храним.
Постоять, как будто в храме,
на коленях – перед ним.
* * *
Присутствую при снегопаде –
последнем, может быть, в судьбе.
Не отвлекайте, Бога ради,
забыть позвольте о себе.
Ловлю холодную снежинку
горячим выступом губы.
Слежу зигзаги и ужимки
венозно вздувшейся тропы.
Очаровательное иго –
снеговращенья краткий срок...
Читаю небо, точно книгу,
и Божью милость – между строк.
Пробужденье
Возвращенье из сна,
как со дна Средиземного моря:
из рассола событий,
сквозь толщу «седой старины» –
терракоту и мрамор,
египетский мёд и цикорий,
византийские вина,
что в водах растворены…
Возвращенье из сна,
как из мира, где зиждутся звёзды:
из гигантских пустот,
из стерильных систем,
мимо Трона Господня,
где правду и воздух
заменяет свобода,
а времени нету совсем…
Возвращенье из сна –
как сквозь землю на свет из могилы:
рвутся корни,
взрыхляется гибельный прах,
разъезжаются доски,
являются прежние силы,
оттесняются камни
и сохнет лицо на ветрах…
* * *
Рождённые на злобу дня,
прошедшие сквозь чьи-то мысли
осколки гениальных истин –
увы, не трогают меня.
А незнакомый человек,
остановившийся прохожий,
свалившийся, как первый снег,
меня волнует и тревожит…
Он спрашивает, как пройти
туда-то… на исходе ночи…
И я ищу ему пути –
из тех, что ближе и короче.
* * *
Сторона моя родимая,
что молчишь, едва жива?
Вот избушка нелюдимая –
из ушей растёт трава.
Вот дорожка партизанская –
подо мхом, как бы – на дне,
как вода артезианская,
притаилась в глубине.
Одичавшая, отцветшая,
потерявшая красу,
как старуха сумасшедшая,
бродит яблоня в лесу.
Не пора ли – избывать уже
эти вздохи ни по ком?
…А ведь здесь отец мой батюшка
бегал к речке босиком.
Тебе, Господи!
Бегу по земле, притороченный к ней.
Измученный, к ночи влетаю в квартиру!
И вижу – Тебя… И в потёмках – светлей.
…Что было бы с хрупкой планетой моей,
когда б не явились глаза Твои – миру?
Стою на холме, в окруженье врагов,
смотрю сквозь огонь на танцующий лютик.
И вижу – Тебя! В ореоле веков.
…Что было бы с ширью полей и лугов,
когда б не явились глаза Твои – людям?
И ныне, духовною жаждой томим,
читаю премудрых, которых уж нету,
но вижу – Тебя! Сквозь познания дым.
…Что было бы с сердцем и духом моим,
когда б не явились глаза Твои – свету?
Ласкаю дитя, отрешась от страстей,
и птицы поют, как на первом рассвете!
И рай различим в щебетанье детей…
…Что было бы в песнях и клятвах людей,
когда б не явились глаза Твои – детям?
И солнце восходит – на помощь Тебе!
И падают тучи вершинам на плечи.
И я Тебя вижу на Млечной тропе…
…Но что б я успел в сумасшедшей судьбе,
когда б не омыла глаза Твои – вечность?
Уголёк
Я-то знаю: всё дело в пружине,
что железною волею звать!
…Дотлевает желание жизни,
всё настойчивей тянет в кровать.
Не Обломов, имевший Степана
и широкий, как Волга, диван –
посещал я моря и вулканы,
был пространствами вскормлен и пьян!
А сегодня забился в мансарду
и смотрю не в окно – в потолок…
Но, пронзающий скуку-досаду,
ощущаю в груди уголёк!
Ни огня в нём, ни пламени-жара,
отвергает он тяжбу и торг…
Он исполнен священного дара
и таит запредельный восторг!
Улыбка
Он стоит на краю океана,
там, где суша являет обрыв,
улыбаясь смиренно и странно,
обречённо, но прямо – не вкривь.
Словно гнали его – от рожденья –
батогами и свистом бичей
сквозь Россию – к заливу Терпенья
в свете белых и чёрных ночей.
Всё пытались напялить гримасу
вместо кроткой улыбки ему,
но блаженная мета ни разу
не сошла с его лика во тьму.
Он стоит на краю у обрыва,
ветер воет, истошен и груб!
Но ничто лучезарного дива
не сотрёт с цепенеющих губ.
Фонарики ночные
Когда качаются фонарики ночные
и тёмной улицей опасно вам ходить, –
я из пивной иду,
я никого не жду,
я никого уже не в силах полюбить.
Мне лярва ноги целовала, как шальная,
одна вдова со мной пропила отчий дом.
А мой нахальный смех
всегда имел успех,
а моя юность покатилась кувырком!
Сижу на нарах, как король на именинах,
и пайку серого мечтаю получить.
Гляжу, как сыч, в окно,
теперь мне всё равно!
Я раньше всех готов свой факел погасить.
Когда качаются фонарики ночные
и чёрный кот бежит по улице, как чёрт, –
я из пивной иду,
я никого не жду,
я навсегда побил свой жизненный рекорд!
1953
* * *
Я весьма суетливый субъект,
что не терпит с друзьями разлуку…
Выйду я на Московский проспект,
подниму волосатую руку.
Если вдруг остановитесь вы,
я скажу, улыбаясь смиренно:
«Подвезите меня до Москвы –
на билет не хватает презренных.
Вот вам грустная повесть моя,
вместо денег… Свезите в столицу:
Там меня ожидают друзья,
чтоб со мною навеки проститься».
Муж-водитель вздохнёт: «Ну и ну…»
А жена его охнет: «Однако!»
Я на заднем сиденье усну,
как послушная смыслу собака.
Я карабкаться буду из сна,
будоражить его завитушки…
А разбудит меня тишина –
на диване, в моей комнатушке.
* * *
Я видел извержения вулканов:
Везувия и сопки Ключевской.
Как будто раздразнили великанов
людишки-гномы – скукой и тоской.
Я видел извержение кровавой
слепой и гневной лавы – на войне.
Как будто не хватало людям славы
и рвения – на службе сатане…
Я видел извержение восторга
в церквушке сельской – возле алтаря.
А также изверженье возле морга
напрасных слёз – при свете фонаря.