Август
Изобилие августа в складках пространства живёт,
созревает и катится солнечным яблоком в угол.
Ты сферичен, мой август, как дыня, арбуз и живот
у соседки Любаши, ветрам одиноким подруги.
Подросли и каркасы черёмух на локоть длины,
хоть совсем не видны из-за тучек зелёных и тени.
Мне приснилось сегодня, что красные мерить штаны
собираются рощи, как Маркса учение – Ленин.
Прорастает теория в звоне полночных цикад,
в муравьиной возне и в муаровых бликах растений.
Каждый дачник, я думаю, в мыслях берёт Петроград,
собирая грибы на местах отшумевших сражений.
Август густ, как варенье, и в банках стеклянных гудит:
«Переделаем лес! Соберём и в пустыне солому!»
Оттого и поёт загулявший с дружками пиит
про скрипучую ось, что взялась довезти нас до дома.
* * *
Альфа-любовь и Бета-война
ходят в обнимку по улочкам Риги,
в сумку кладут неучтённые миги,
чуть покрупнее – уже времена!
Что им стеклянный на третьем балкон,
где под Шульженко кружатся девчонки?
Время их тянется синей филёнкой,
филькиной грамотой в бездну времён!
Пулю найдут ли в газонной траве,
ржавый фугас раскопают на грядке –
долго играют, безумные, в прятки
с тенью события в голове!
«22 июня... На старт! –
произнесёт патетически Бета.
Альфа заплачет: «Я не одета
в мысли убитых под Минском солдат!»
Альфа и Бета, любовь и война…
Лето гранитные книги читает.
Рига на ригах и скирдах считает,
сколько убитых примет Луна.
Сядут у речки две грустных сестры,
возле берёзы, кривой и патлатой…
– Помнишь, меня ты убила когда-то?
– Не разводи в моём сердце костры!
* * *
Балакирь стеклотарой заменив,
гарцует век на цаце-жеребёнке,
прообраз же стоит себе в сторонке,
среди берёз, беспечен и игрив.
В его хвосте на тысячи ладов
звенят национальные оркестры,
и мошки запись делают в реестре:
«Ещё один смычок для вас готов!»
А где же скрипка? Вот она, внутри
футляра, под краснеющей корою,
колец-годов увлечена игрою,
ещё не знает лака и витрин!
Садись и слушай подлинник живой
без электронаушников и денег.
Её первичный звук звенит, как Терек,
как воздух леса раннею весной.
Прообразы сверкают изнутри,
впадая в мир прозрачною рекою.
«Стеклянный шар покоя над покоем»,
как Хлебников когда-то говорил.
И от берёзы голубая тень
примеривает плед из паутины,
и Моцарт с Бахом – редкая картина! –
на пне играют в шахматы весь день.
Барышня из Петрограда
(феерия)
Она уснёт, примерив чудо
вчерашних идолов из меди,
и в ней Россия, как посуда,
гремит, когда товарный едет.
И если захотеть проснуться
во сне и выйти на свободу,
Россия – в кольцах революций
опять семнадцатого года.
Она проснётся и не дышит,
та барышня из Петрограда,
и в ней вчерашнее затишье
стучит штыком в калитку сада.
Мосты Невы на швы сварные
надели ночь чулком невесты,
и в петроградские пивные
врываются тоской ареста.
Опять уснула. Снится Ленин
с лицом, исполненным отваги.
Текут потоки поколений –
расстрелы, вольницы, ГУЛАГи.
И всюду циркули по полю
шагают важно, словно цапли.
Кого ещё не укололи?
Всех – армянин ли ты, кацап ли!
Проснулась. Сбросила, как платье,
пороховой дымок проспектов.
Все постовые люди – братья,
долой суки, секиры, секты!
И вышла в город без опаски,
сквозь ночь заглядывая в очи
поверивших немецкой сказке
изголодавшихся рабочих.
Благопожелание раненой песне
Открыты старые сени
послушать в саду сороку.
У песни моей осенней
пробито крыло горохом.
Лечись, моя песня, светом,
пойманным в тюли окон,
когда он полынным летом
поёт в тишине глубокой.
Летай за водой в Архангельск,
за крошками хлеба – в Киев.
Пускай за тобою Ангел
спешит с шарами и кием.
Ты вся – в саду чаепитье,
когда самовар на блюде
пускает пары наитья
и чай разливает людям.
Борису Гребенщикову
Ой, Волга, Волга-матушка, буддийская река
Б.Г.
Лунным лучом ли, солнечным Волгу измерить –
Астрахань в астрах только счастливо вздохнёт!
Зори здесь чистые, и над лиманами пери
в платьях прозрачных водят все дни хоровод.
Здесь хорошо оттого, что и Русь есть, и дельта.
Утром, в тумане теряет свой берег река.
Ветер-ревун, и безмолвие ровного света:
«Мир безграничен. Бакен не нужен. Пока!»
Вот потому только здесь, в камышовой ловушке,
словно маяк повседневный, рука из воды,
лотос растёт, и лягушки стараются: «Пушкин!
Греки, Арина… Распутица… Алаверды!»
Волга в верховьях мордовья, чувашья, в татарах,
после по-русски ревёт, по-калмыкски поёт.
Только в конце, побывав и в Кремле, и на нарах,
лотос буддийский вживляет в аорту болот.
Пой, мой оранжевый, северный мой, эти кручи,
эту лесную, в духмяной листве, благодать.
Дождик пройдёт посевной и местами могучий –
нам ли колосья в мокрых полях собирать?
Вон, за пригорком, как синяя сильная птица,
Волга мелькнула, в изгибах тугих парусов…
Лотос – он логос, он гнёт жестяную ключицу,
песней-клюкою в сердце ночное стучится:
– Эй, просыпайся… Я – Волга без берегов!
* * *
В тенётах счастья соловьиха
читает Фета наугад.
Стихи имеют вход и выход,
и окна в отдалённый сад,
в котором всё желает сбыться,
иметь длину и ширину…
О, эти радостные лица
у облаков и гроз в плену!
На атлантические жвалы,
на Колыму случайных строк
в России миллион сбежало
и отбывает жизни срок.
Не так проста задача эта:
в плену у мёбиуса дней
быть дворником ночного света
и сторожем речных огней.
А кто ушёл и кто вернётся
через миллениумы лет –
Кулибин, Тесла, Песталоцци –
не тот же труженик-поэт?
Держась за жизнь руками веры,
среди молекул-пузырей
земной создатель ноосферы
и ярких радуг Назорей.
И мы плывём подобно Ною
за лет привычный окоём.
Ведь кто-то должен быть страною,
лесною ягодой, дождём.
И, тяжестью двойною мечен,
услышав будущего зов,
глядеть на мир глазами речек –
подлёдных, тихих, подвенечных,
среди уснувших берегов.
* * *
Возле трактора – плуг, говорящий земле: «Извините,
если я запущу свои когти в ваш тёмный уют?
За вторженье своё подарю я вам солнце в зените
и пшеничное море – его элеваторы ждут!»
Розоватая дымка, как думка, и птичьи коленца
отвечают ему – у земли не отрос ещё рот!
Вот мотор застучал, и дымы из трубы – полотенца,
и высокую ноту изношенный трактор берёт.
А кормилицу-мать лихорадит заботой весенней:
корневому сплетению жить надлежит глубиной!
И червяк средь него – очевидец зеркальных вселенных –
чечевицу нашёл и любуется ей, как луной.
Под ногами Агарти – страна агрономов и гномов,
с городами-высотками, в нитках подземных путей…
Каждый, ныне живущий, в стране этой будет, как дома,
в батискафе, не знающем скрипа сосновых дверей.
А на Белой горе, в зоне льда и щербатого камня
много раз наблюдали, как ангелы прошлых эпох
то озона глотнут, то амриту скатают руками
вроде хлебного мякиша – завтрак, обед ли – не плох!
И глядят день-деньской в гужевые земные просторы
помогающим взглядом, единым на все времена…
У тушканчика горе: разрезало надвое нору!
Здесь семейная жизнь возродится, но очень не скоро:
в развороченной почве детишки лежат и жена…
Горы и камни
(эпифания творческому труду)
Узнать мечтаю от влаги,
о чём в тишине вечерней
поют весною овраги,
укрытые лунной тенью.
Полёт озорного камня
дробит тишину на части,
а горы живут веками,
забыв про земное счастье.
И пьют из чаши рассвета
нектар живого мгновенья…
Живи и ты, моё лето,
дыханием вдохновенья!
Девушка из Уймона
Осень ждала Долина,
пахли дожди лимоном.
Даль ночную поила
девушка из Уймона.
Клочья брала тумана,
мяла в ладони узкой,
словно святую манну
людям и трясогузкам.
Скрип у колодца слышен,
смех живой и объятья.
Это пришли напиться
вишни в лиловых платьях.
– Девушка, дай нам Слово,
которым звёзды и дети
украсить рога коровы
мечтают в память о лете!
Девушка дарит вишням
сердце своё нагое,
и как она часто дышит,
слышат дальние горы.
* * *
Дождь раздул пузыри на отеческих лужах
и ушёл в никуда – есть такие места на земле!
На полатях у облака дума лежит и не тужит,
и фотон испускает, и фыркает, навеселе.
Послебанная всюду возня, закипание звука.
Сколько в этом любви, знают только дорога и рожь.
И шалит синева, запуская прозрачную руку
в полусонную речку, где плавают щука и ёрш.
Я иду по отчизне, читая особые книжки:
медуницу и клевер в изданье лугов и полей.
Я ещё не рождён, я в утробе пространства – мальчишка,
что с утра мастерит из газеты воздушный свой змей.
Вот, прочёл 100 дорог – на 101–й оставил закладку
(дочитаю потом, ещё целая жизнь впереди!)
И щебечет стихами под майкою птица-тетрадка,
и летят, как жуки золотые, над миром дожди.
Зимняя соната
За окном метель дымится,
словно в лютые морозы
на Алтай любви напиться
едут утром паровозы.
«Фиу-фиу», – свищет ветер,
а по мне – дорожным эхом:
«Как в сиреневой карете
в глубину горы проехать,
где услужливые феи
и в зелёных шляпах гномы
делят лучшие трофеи
из подземных гастрономов?»
Под окном моим метели
рельсы в сказку проложили.
Неужели захотели
пригласить двух-трёх рептилий,
горных духов, эдельвейсы,
что цветут в горах в июле,
и меня, и даже рельсы
в мир, далёкий от лазури?
И бегут мечты и страхи
из меня, как из вулкана,
и метель свои рубахи
сушит в небе утром рано.
Ходит по диагонали
в глубине двора сомненье…
«Ладно, еду!» – в тёмной зале
огонёк зажжён решенья.
Командировка на Землю
Однажды мы выйдем и снова войдём
в тела молодые сквозь нитку льняную,
и станем собою, и вещим дождём
прольёмся на темя, на тьму золотую.
Когда?.. Ожидания сон позади!
Июль пожелтевшей гремит погремушкой,
и снегом обещаны миру дожди,
и сны, как стрекозы, висят над подушкой.
Не будем и думать об этом… Не раз
шагали мы через таможню разлуки.
И ветер в окошко свой рыжий фугас
бросал, вытирая о зрителей руки.
В просторах зеркал намечалась возня –
её занавешивали боязливо,
чтоб Пушкин, полозьями санок звеня,
не сшиб в огороде растущую сливу.
И Ангелы с лицами, как у медуз,
на стол накрывали, сверкая посудой,
умея создать благодатный союз
юдоли земной и небесного чуда.
И вся говорливая наша родня
спешила к застолью с хорошим подарком:
от Хана Батыя – уздечка коня,
от рода Романовых – радуги арка…
И Пушкин с Дантесом, пройдя 40 бань
и 7 операций по части тщеславья,
в пещерные страсти кидали герань
и пели бесполому небу: «I love you!»
Вдоль речек, похожих на речки земли,
летали прозрачные мыслеформы,
и верил Фома, и повсюду цвели
фантомы удачи повышенной нормы…
А где-то в провинции, сжав кулачки,
кричали младенцы в родильных покоях:
ещё не забыли, как пели сверчки
про копоть печную и время лихое!
Но дух разворачивал новый виток,
как ставит геолог в пустыне палатку…
О, если бы грешный поэт только мог
земными словами сказать – и в десятку!
* * *
Утро туманное, утро седое…
Иван Тургенев
Кто превратил одинокое дерево в терево?
Мазью алмазною смазал сучки у плетня?
Зренье 3D потеряло привычное стерео:
дали исчезли, поле лишилось коня…
Или покров опустила тишайший Пречистая
на извлечение корня из влажной земли,
на торжество жития, укреплённого числами,
на виртуальный дуэт с Сальвадором Дали?
Молча бреду в этом царстве земного безмолвия,
где и полслова промолвить – себя запродать
в рабство любви к лепестку, к почерневшему олову
лужи дорожной, вместившей таёжную гать.
Клочья тумана ползут, как в лесах Белоруссии
в зиму морозную смелый отряд партизан.
Что им атака, что смерть от гранаты – иллюзия,
если приказ уничтожить противника дан!
Или у горной реки облаков заседание
с речью ондатры, плеснувшей хвостом по воде?
Где это виделось? Слышалось? Было заданием
путь проложить сквозь туманы к заветной звезде?
Зона забвения… Хлюпает зябкою птицею
берег Катуни, и слышится тальника речь:
«Надо б у этих туманов отнять амуницию,
выжать покрепче, заставить по жёлобу течь!»
Луна в посёлке Зеркальный
В посёлке Зеркальный луна отдыхает на дне
речного затона, средь рыбьего зыбкого сна,
и смотрит на избу, гулянку ночную извне,
сквозь охру воды, любопытством кухарки полна.
Три лодки уплыли за мыс, оставляя усы
на тёмной воде, а их тени – на жабрах линей.
Каркасы черёмух похожи на тонкие сны:
из мира иного глядят на причуды людей.
В мелькании крыльев, в сиянии крапчатой тьмы
нарезы видны, как в охотничьих длинных стволах,
а лампу засветишь – нисходит печаль на умы,
хоть с вечера мучит гармошку лихой вертопрах.
Коллоидный воздух на гору и рощу надет,
как звёздный колпак, согревая ночные труды.
И всюду, как свечи, горят уже тысячу лет
берёзы и сосны… Их видит луна из воды.
Устал гармонист и к мосткам деревянным идёт,
пуская дымок папиросой, а после, во след,
атлантикой веет и жабьей икрою несёт,
и жёлтая струйка рождает нехитрый сонет.
В посёлке Зеркальный я сторожем зеркала был,
а в лучшие дни – и с другими мирами связным.
Светает там поздно... Со дна, в бирюзовый аил
всплывает луна молодая и тает, как дым.
Луна торгуется с поэтом,
приехавшим на Алтай
Вдали луна, как яркий семафор,
указывает путнику дорогу.
Мол, ехать можно с некоторых пор,
но подарите что-нибудь, ей-богу!
Я так люблю источники наитий…
Хотя б пустяк, мой друг, но подарите!
Быть может, порох, старое ружьё
иль сердце обнажённое своё!
Мальчик и Ангел
Ангел летит на рассвете –
помощь несёт в платочке.
Видят его лишь дети,
речка Катунь да кочки.
Встречной деревни трубы
машут ему дымами.
Тянет младенец губы
к телу уснувшей мамы.
Три мертвеца на погосте
приподнимают глазницы,
дуют в пустые кости –
ангел им только снится!
У родника Алтая,
возле сырого лога
всадник ногой болтает –
стремя звенит про Бога!
Ангел вращает глазом,
кудри по ветру вьются.
Путь его виден сразу,
Монголия – как на блюдце!
Там в одинокой юрте
плачет трёхлетка-мальчик.
Мать и отец его – в смуте:
Смерть у постели маячит!
Нужен мальчику ветер
и золотая лепёшка,
и чтоб за всё в ответе
была домашняя кошка.
Ангел несёт ребёнку
сны его и игрушки,
и за горами звонко
солнце бьёт в колотушку.
Ночная гроза
Белою накипью полнится кадка
в старом саду, под жасмина кустом.
Молния – нить, золотая закладка
между мятежною ночью и днём.
Щель, сквозь которую чьи-то глазищи
зорко подглядывают, как артель
пьяных студентов идёт на кладбище…
Плётка, кошмары, слёзы, дуэль!
И вместе с тем, не приучена к травле
тени, что зябко дрожит за углом,
молния кормит целебные травы,
в жизнь воплощает мечты ГОЭРЛО.
С чем бы грозу ни сравнить, – априори –
ложью окажется каждый подход,
ибо по небу, как катер по морю,
блеск поножовщины к югу плывёт.
Вот: завернул за кладбище и рощу,
сел, приподнялся на цыпочки, и –
огненный столб в своём горле полощет,
словно глоток золотого Аи!
О чудесах, случающихся
в Уймонской долине
Уймонской долиной еду,
вдыхая ночную свежесть.
Имею буханку хлеба,
да нечем её разрезать!
Я нож позабыл в Харбине,
в старинных книгах военных,
в отказе моей любимой
алтайскою стать царевной.
Такого Алтай не помнит,
считай, со времён Ойротов:
месяц в военной форме
шепчет любимой что-то.
Она вздыхает – Венера,
светило предков далёких!
Щекочет бедные нервы
буханка хлеба в котомке.
– Где нож раздобыть мне острый, –
спросил я месяц двурогий, –
чтоб запах почуять росный
любви и дальней дороги?
Чтоб охала селезёнка
от вкуса ломтя и соли,
и ветер сушил пелёнки
тумана в пшеничном поле?
Месяц буханку хлеба
видит и голод чует.
Брызжет слюна по небу,
Чуйскому тракту и Чуе.
Ужо вам, дела земные!
Сверкнуло в ночи железо…
На ломтики золотые
месяц мой хлеб порезал!
Основы самоврачевания
Амыру-пастуху в расцвете лет
понадобились юные берёзы
и бабочки над клевером, и розы,
хранящие малиновый рассвет.
И друг-ручей Амыру-пастуху
пиликает на каменной свирели
хрустальный сон, святую чепуху
о том, как в небесах летают ели.
Что делать? Как найти ему врача,
что выжимает сок из кирпича
и эликсир любви даёт больным?
Да очень просто: над аилом – дым,
внутри – огонь, и всюду по аилу
летают косы Каначаки милой.
Поймаешь эти косы за концы,
и запоют весенние скворцы!
Песня беременной женщины
своему ребёнку
Женщина с двумя сердцами,
плывущая по морю воспоминаний…
Ступай тихонько, мой мальчик,
по крыльям птиц разноцветных,
в горах уснувших без плача,
скалой укрытых от ветра.
По родникам золотистым,
шептать умеющим громко
о том, как звенят монисты
внизу, в селении горном.
По белой росе, по камню,
по тёмным ночным стрекозам,
поющим крыльями «амен»
под утро горным морозам.
По снегу в пятнах лазури,
укутавшему вершины,
по косточкам белой бури,
спустившейся к нам, в долину.
По лунному свету, ярче,
чем перья птицы Гаруды,
спускайся в наш мир, иначе
как жить без тебя я буду?
Библейской слезою плачут
уколы моих бессонниц...
Спускайся в наш мир, мой мальчик,
под звуки хрустальных звонниц!
* * *
Понимая миры, как букварь для влюблённых,
принимая за клавиши метки берёз,
мы идём с тобой в новую речь удивлённо,
и ни фени, ни сленги не ценим всерьёз.
«А какой она будет?» – ты спросишь руками.
Я отвечу глазами: «Как сажа, бела!»
И молчанье подскажет: «Касайтесь ногами
той дороги, где много разбито стекла».
Продолжаем идти, несмотря на убытки
в холодильнике – масла, на небе – дождей,
обгоняя в пути золотые улитки
убежавших из дома скрипичных ключей.
Насмотревшись на радугу в поднебесье,
где, используя силу паденья ума,
большеглазые ангелы катятся с песней,
словно дети, когда наступает зима.
Сельская картинка
Два парнишки-дровосека
пилят ветер на рассвете,
чтоб хватило на полвека
и соседям их, и детям
ветра жаркого дыханья,
от рожденья золотого,
как гармонь с её мехами,
как конёк на крыше дома!
…Как резинка, рвутся вены
под зубцом из стали прочной
и срастаются мгновенно…
Ветер утренний, цветочный!
Ветер в синем малахае…
Наблюдает вся стройбаза:
пилят ветер и вздыхают
о девчонке сероглазой!
Стеклянные дожди
Стеклянный дождь над лугом, посмотри:
снуют стрекозы и кромсают воздух –
нарезывают стёкла для витрин,
в которых ночью отразятся звёзды.
Стеклянный дождь отличен от дождя,
струны и геометрии Эвклида.
Он в венах ищет, вен не находя,
и одержим грехопаденьем вида.
Сквозь капли снов, букашек и стрекоз
виднеются аттические дали
и Рай, и воздух едет, словно воз,
бесшумно нажимая на педали.
Так далеко видать — во все концы
своей души, когда повсюду лето,
и бабочка с пучком энергий Ци
с утра в живую радугу одета.
Как будто бы связующую нить
с бытописаньем, всей его трухою,
кузнечик постарался распилить
к заходу солнца зубчатой ногою.
Отечество, стеклянные дожди
и ливни крыльев шумных у колодца!
Как будто всё, что было — впереди,
и всё, что будет, к нам ещё вернётся.
Цвет голоса
У радуги – семь цветов,
у голоса – лишь один.
Он цвета старых мостов
и осени господин.
Голос цвета травы,
когда вкушает вино
весёлой, чистой молвы
с приятелем заодно.
А если голос влюблён,
то знаю наверняка –
такой же синий, как лён,
глядящий на облака.
Эпифания любви,
её таинственному пробуждению
Твоя рука притронулась к луне,
в реке плывущей, – значит, и ко мне.
Я помню, что шепнул мне ветерок:
ты – вестница рассвета, мой урок!
Ты пробуждаешь память прошлых лет
о том, что ты – река, и смерти нет.
В твои живые струи загляну,
поймав полночный ветер и луну.
* * *
Японская ваза разбилась о что-то,
когда её в небо подбросил Басё.
Конфеты, хрусталь и японские ноты
посыпались с неба на русское всё.
Я сам это видел: своими глазами
осилил зарницы подробный отчёт,
как бабы идут в облаках с образами,
и время иное в их жилах течёт.
Японская ваза и русская песня
сошлись на скрещенье воздушных путей,
и хайка украсила русские веси,
и ямб по-японски глядел на гусей.
Захлопали дверью дома и киоски,
узнав в Моссельпроме, что горный хрусталь
Басё покупал не один – с Маяковским,
и вазы разбитой им было не жаль.