* * *
Ни матери на свете, ни отца...
Что – родина?
Ступеньками крыльца
плетутся разгулявшиеся травы
да жалкий огородик вдоль канавы,
где светит в мокрой зелени лукавый
оранжевый цветочек огурца.
Какой-то нежный невозвратный звон,
окутавший пустырь за старым садом,
да в воздухе, с цветущей липой рядом,
сосновый дух недавних похорон,
и свет, и ветер с четырёх сторон.
Что – родина?
Ни голосом, ни взглядом
не выстенать. Как истина, мертва
любая боль, достигшая вершины.
Язык души невнятен.
А слова –
убогая попытка естества
утешиться догадкою родства,
загадкою её непостижимой...
Наверно, старею.
По лужам, разувшись, бреду,
тяжёлую сумку едва приподняв над водою.
Ловлю отражение мира, в котором была молодою,
беспечной, бессмертной, свободной от сумок и дум.
Скользя, оступаясь, разбрызгивая фонари,
вплываю, как в бухту корабль, в телефонную будку.
О чём? Да не все ли равно? Говори, говори, говори.
Что жив и здоров, и меня ещё помнишь как будто.
О чём – да не всё ли равно – говорить, говорить, говорить,
взахлёб, запинаясь, саму себя опережая,
и, в небо уставясь, из воздуха взгляд твой лепить,
как скульптор – из глины – колхозницу к Дню урожая.
Какие проблемы? Такая ли, знаешь, беда
с собою, с судьбою, с друзьями, с делами, с годами...
И очи слепит утонувшая в луже звезда,
и хочется плакать – наверное, в детство впадаю.
Звони, моя Радость. Попавшим в один переплёт
неизданной книги – не выжить без привязи хрупкой.
О чём? Да не все ли равно, коль в пространстве
твой голос плывёт,
согревший собой телефонную мёртвую трубку...
* * *
Обернусь –
молодая зима
в чистом поле промчит с бубенцами:
расписные крылатые сани
на просторах, сводящих с ума!
Только неба морозный кумач
да летящий над белым раздольем
бубенцов то ли смех, то ли плач,
не пойму –
надо мной, над тобой ли.
К уходящему в прошлое дню
обернусь.
Позову.
Онемею.
Столько боли тебе причиню,
что уже разлюбить не сумею...
Пусть летят верстовые столбы,
пусть позёмка по насту змеится
да свистит обжигающий лица
ветер родины и судьбы.
* * *
Моя тревога, девочка моя,
моя неистребимая забота!
Бежишь встречать меня до поворота –
и никаких обид не помню я.
Теплом какого вечного огня,
каким ты светом мне врачуешь раны?
И лишь в одном
не может быть обмана –
в твоих глазах,
глядящих на меня.
* * *
Взрослые могут быть разными,
а дети – только хорошими;
с мордашками измазанными,
с волосами взъерошенными,
или постриженными под нуль –
июль,
и просто некуда деться
от жары, от радости, от соседства
с глазастыми одноклассницами,
одетыми в ню...
Я никого не виню,
просто пытаюсь согреться
ретроспективами детства:
выше пояса травами,
велосипедными травмами,
льдом родниковой воды,
лазейками в чужие сады,
подсвеченными одуванчиками;
солёными – из глаз – фонтанчиками
после трепки вчерашней,
а если уж очень страшно –
возможностью к маме прижаться...
Но согреться не получается,
ибо – не успеешь разбежаться –
детство кончается.
* * *
Ни от чего Господь не уберёг.
В долине рожь знобит зелёной дрожью,
и подорожник никнет вдоль дорог,
и бэтээры прут по бездорожью.
И образок на выцветший мундир
из-под тельняшки выбился некстати.
И чьё-то чадо сквозь прицел следит
за точкой, где у сына на груди
заложницею бьётся Божья матерь.
* * *
Спит, согревшись на печи, Емеля.
Муромец на жёсткой лавке дремлет,
подперев дыханьем ветхий кров.
Рано.
Петухи зарю не пели,
и покуда дух не явлен в теле –
не буди, звонарь, колоколов.
Не пугай Вселенную набатом –
пусть посуществует благодать
на планете, по какой когда-то,
может быть, ходила Божья Мать.
Не тревожь уснувшего.
Пусть спит он,
жизнь передоверив небесам.
Не зови воителя на битву.
Час пробьёт – и он проснётся сам...
* * *
Над водой, затянутою ряской,
то ли миг, то ль вечность простою.
Не вспугни нечаянною лаской
душу присмиревшую мою.
Этот берег, жёлтый и безлюдный,
этот в небо уходящий лес –
самое бесхитростное чудо
в мире расшифрованных чудес.
Может чья-то память растолкует
шум дождя, росу на стебельке
и меня, счастливую такую,
на вселенском стылом сквозняке...
* * *
Неизносимо сиротское рубище.
Сколько б ни выпало радостей в будущем –
не на чьей выплакаться груди:
Нету со мной самых близких и любящих –
тех, кто баюкал, и тех, кто будил.
За полночь лягу и встану чуть свет.
Судная доля моя неделимая –
так получилось, что любящих нет.
Только любимые...
* * *
Сквозь память,
сквозь пасмурный лес предрассветный
прохладная Лета течёт.
И то, что от истины можно ослепнуть, –
меня не пугает ещё.
И то, что без истины жизнь невозможна,
меня не печалит пока.
И сердце открыто тревогам дорожным,
бессонным ночным сквознякам.
И пахнет разлука антоновкой спелой...
А то, что обида и гнев
однажды окажутся горсточкой пепла, –
ещё и не грезится мне.
И радость познанья, и горечь утраты,
и вольно, и больно душе...
И то, что мы сами во всем виноваты, –
вполне разумею уже.
* * *
Самоотдача – безнадёжный труд.
Поверив этой истине избитой,
я научилась не копить обиды –
пускай они обидчиков гнетут.
Над выгодой пусть страждущий корпит,
ущерб – разочарованный итожит.
Дублёная шагреневая кожа
моя –
исходный сохраняет вид.
Добро ль возжаждет платы за добро?
Да и с какою мерой подступиться
хотя б к тому, как поле колосится,
как дождь идёт, как щедро тратит птица
свое голосовое серебро...
* * *
Ещё уста и очи целовал
мне человек по имени – Любимый,
но там, где мне грустить, росла рябина –
то полымя, то холода обвал.
Ещё дитя цеплялось за подол
и молодость вплетала ленты в косы,
а из моей груди подснежник цвёл,
и на траве мои дрожали слёзы.
Ещё была в кручине мать моя,
что вечно в доме не в достатке хлеба,
но я уже была землёй и небом,
и вымыслом, и смыслом бытия.
И время не умело изменить
ни слов моих, ни помыслов теченье,
а по ладони Ариадны нить
разбрасывала тихое свеченье.
И в этом свете мальчик мой взрослел,
и мать, склоняясь над шитьём, грустила,
и время незаметно уходило,
и плач бессмертья над землёй летел.
* * *
От тёмных небес, как от чистой страницы,
не в силах себя оторвать,
чего ты там ищешь?
Ни Бога, ни птицы,
ни будущего не видать.
Заблудшее облако вымоет крыши
и канет в осеннюю ночь...
Какую ты жалобу хочешь услышать?
Кому ты там сможешь помочь?
Там звёздными астрами щедро усыпан
не нами задуманный сад.
Тебе-то зачем это – так ненасытно
смотреть в небеса?..
* * *
Плачет ли ребёнок за стеною,
милостыню ль просит инвалид –
вроде, слава богу, не со мною
происходит.
А во мне болит.
В перевоплощения не верю.
Но темно колотится в висках
смертный ужас загнанного зверя,
птицы ли подстреленной тоска.
Словно где-то в недрах подсознанья,
как на ветке – капелька росы,
на незримой нити состраданья
мирозданье зябкое висит...
* * *
То зной, то морозы, то нехотя брызнет
капелью на склоне зимы –
всё было на свете. Но не было жизни,
пока не случились в ней мы.
Как бережно яблоня ветку качала,
греховный свой пестуя плод!
Как пела душа! Как тревога молчала,
собакой уснув у ворот.
Как жадно взрослели желанные чада,
как жарко сжигали мосты!
Но не было рая и не было ада,
пока не возник у них – ты.
Всё – солнце, и снег, и трава из-под снега,
и хитросплетенье стиха
явились вослед за тобой, как телега
за лошадью…
Грех так любить человека…
Но кто без греха?
* * *
Такая в доме тишина –
не скрипнет половица.
И нет желанья – ни узнать,
ни вспомнить, ни забыться.
Дверь заперта. Потерян ключ –
ни выйти, ни вернуться.
Котёнком рыжим солнца луч
вылизывает блюдце.
Ни неожиданных гостей,
ни добрых, ни дурных вестей,
и только призрак сада
сквозь тюль просеивает тень...
Такая благостная лень!
Продли мне, Боже, этот день.
А дальше – знать не надо.
* * *
Музыкой в голове
вольный гуляет ветер.
Яблоки по траве
шлёпают, словно дети.
Греется паучок
на стебельке отвесном.
Под золотым лучом
мне ли не хватит места?
Тонкий небесный шёлк
в спелой листве полощется.
Боже, как хорошо!
Как уходить не хочется...
© Людмила Парщикова, 1971–2013.
© 45-я параллель, 2013.