* * *
Бесполезны ночные слёзы.
Но тревогой взрывая сны
золотятся песками плёсы
по местам былой глубины.
Там, где били ключи недавно
ряска стелется и куга.
Как невеста в браке неравном
обнажаются берега.
Обнажаются, оползая
чернозёмы, известняки
и заполнить нельзя слезами
русло бывшей большой реки.
Белых ног не помыть Марусе,
не цвести заливным лугам –
берега всё круче и круче
как и люди по берегам.
И ни жажды водою стылой
ни печали не утолив
высыхает моя Матыра
как слеза на щеке Земли.
* * *
Взрослые могут быть разными,
а дети – только хорошими;
с мордашками измазанными,
с волосами взъерошенными,
или постриженными под нуль –
июль,
и просто некуда деться
от жары, от радости, от соседства
с глазастыми одноклассницами,
одетыми в ню...
Я никого не виню,
просто пытаюсь согреться
ретроспективами детства:
выше пояса травами,
велосипедными травмами,
льдом родниковой воды,
лазейками в чужие сады,
подсвеченными одуванчиками;
солёными – из глаз – фонтанчиками
после трепки вчерашней,
а если уж очень страшно –
возможностью к маме прижаться...
Но согреться не получается,
ибо – не успеешь разбежаться –
детство кончается.
* * *
Всё кончается вовремя, даже аллея,
где полвека не спится девице с веслом.
Ничего не боюсь, ни о чём не жалею –
по сценарию всё уже произошло.
Не итожу трагедии прожитой жизни,
не считаю удачи, не помню утрат
и не знаю, куда из озябшей отчизны
запоздалые стаи по ветру летят.
Ничего не умею, как в самом начале,
отболевшей листвою шуршу в забытьи,
и восходят корнями к древесной печали
перелётные, лёгкие думы мои.
Ничего не имею, как в лучшие годы,
не болею проблемою «быть иль не быть»,
и большая волна мировой непогоды
словно люльку качает скорлупку судьбы.
* * *
Ещё уста и очи целовал
мне человек по имени – Любимый,
но там, где мне грустить, росла рябина –
то полымя, то холода обвал.
Ещё дитя цеплялось за подол
и молодость вплетала ленты в косы,
а из моей груди подснежник цвёл,
и на траве мои дрожали слёзы.
Ещё была в кручине мать моя,
что вечно в доме не в достатке хлеба,
но я уже была землёй и небом,
и вымыслом, и смыслом бытия.
И время не умело изменить
ни слов моих, ни помыслов теченье,
а по ладони Ариадны нить
разбрасывала тихое свеченье.
И в этом свете мальчик мой взрослел,
и мать, склоняясь над шитьём, грустила,
и время незаметно уходило,
и плач бессмертья над землёй летел.
* * *
Казанская Марья Трофимовна –
бабуся, наставница, друг!
Проснись и окликни по имени –
узнай меня среди старух.
Вон, видишь, в платочке засаленном,
в пальтишке с чужого плеча,
в худых скособоченных валенках
плетётся, стихи бормоча?
То ль вправду живёт, то ли блазнится
прохожим, себе ли самой
смешная твоя первоклассница –
последний твой праздник земной...
* * *
С. Жеребятьеву
Кистью, музыкою, словами
тоже можно оставить след.
Но искусство существованья
всех существенней на Земле.
Потому что, пока мы живы,
все догматы мертвы и лживы.
И, конечно, мы заслужили
и судьбу свою, и печаль,
и грядущие катаклизмы.
А невидимый подвиг жизни
можно даже не замечать.
Можно даже поверить в Бога,
если в непогодь ненадолго
неожиданный свет блёснет...
И не балует нас эпоха,
и не скатертью нам дорога,
и не ангелы у порога –
мать заплачет, да пёс прильнёт.
* * *
Моя тревога, девочка моя,
моя неистребимая забота!
Бежишь встречать меня до поворота –
и никаких обид не помню я.
Теплом какого вечного огня,
каким ты светом мне врачуешь раны?
И лишь в одном
не может быть обмана –
в твоих глазах,
глядящих на меня.
* * *
Музыкой в голове
вольный гуляет ветер.
Яблоки по траве
шлёпают, словно дети.
Греется паучок
на стебельке отвесном.
Под золотым лучом
мне ли не хватит места?
Тонкий небесный шёлк
в спелой листве полощется.
Боже, как хорошо!
Как уходить не хочется...
Наверно, старею.
По лужам, разувшись, бреду,
тяжёлую сумку едва приподняв над водою.
Ловлю отражение мира, в котором была молодою,
беспечной, бессмертной, свободной от сумок и дум.
Скользя, оступаясь, разбрызгивая фонари,
вплываю, как в бухту корабль, в телефонную будку.
О чём? Да не все ли равно? Говори, говори, говори.
Что жив и здоров, и меня ещё помнишь как будто.
О чём – да не всё ли равно – говорить, говорить, говорить,
взахлёб, запинаясь, саму себя опережая,
и, в небо уставясь, из воздуха взгляд твой лепить,
как скульптор – из глины – колхозницу к Дню урожая.
Какие проблемы? Такая ли, знаешь, беда
с собою, с судьбою, с друзьями, с делами, с годами...
И очи слепит утонувшая в луже звезда,
и хочется плакать – наверное, в детство впадаю.
Звони, моя Радость. Попавшим в один переплёт
неизданной книги – не выжить без привязи хрупкой.
О чём? Да не все ли равно, коль в пространстве
твой голос плывёт,
согревший собой телефонную мёртвую трубку...
* * *
Над водой, затянутою ряской,
то ли миг, то ль вечность простою.
Не вспугни нечаянною лаской
душу присмиревшую мою.
Этот берег, жёлтый и безлюдный,
этот в небо уходящий лес –
самое бесхитростное чудо
в мире расшифрованных чудес.
Может чья-то память растолкует
шум дождя, росу на стебельке
и меня, счастливую такую,
на вселенском стылом сквозняке...
* * *
Неизносимо сиротское рубище.
Сколько б ни выпало радостей в будущем –
не на чьей выплакаться груди:
Нету со мной самых близких и любящих –
тех, кто баюкал, и тех, кто будил.
За полночь лягу и встану чуть свет.
Судная доля моя неделимая –
так получилось, что любящих нет.
Только любимые...
* * *
Ни матери на свете, ни отца...
Что – родина?
Ступеньками крыльца
плетутся разгулявшиеся травы
да жалкий огородик вдоль канавы,
где светит в мокрой зелени лукавый
оранжевый цветочек огурца.
Какой-то нежный невозвратный звон,
окутавший пустырь за старым садом,
да в воздухе, с цветущей липой рядом,
сосновый дух недавних похорон,
и свет, и ветер с четырёх сторон.
Что – родина?
Ни голосом, ни взглядом
не выстенать. Как истина, мертва
любая боль, достигшая вершины.
Язык души невнятен.
А слова –
убогая попытка естества
утешиться догадкою родства,
загадкою её непостижимой...
* * *
Ни от чего Господь не уберёг.
В долине рожь знобит зелёной дрожью,
и подорожник никнет вдоль дорог,
и бэтээры прут по бездорожью.
И образок на выцветший мундир
из-под тельняшки выбился некстати.
И чьё-то чадо сквозь прицел следит
за точкой, где у сына на груди
заложницею бьётся Божья матерь.
* * *
Обернусь –
молодая зима
в чистом поле промчит с бубенцами:
расписные крылатые сани
на просторах, сводящих с ума!
Только неба морозный кумач
да летящий над белым раздольем
бубенцов то ли смех, то ли плач,
не пойму –
надо мной, над тобой ли.
К уходящему в прошлое дню
обернусь.
Позову.
Онемею.
Столько боли тебе причиню,
что уже разлюбить не сумею...
Пусть летят верстовые столбы,
пусть позёмка по насту змеится
да свистит обжигающий лица
ветер родины и судьбы.
* * *
От тёмных небес, как от чистой страницы,
не в силах себя оторвать,
чего ты там ищешь?
Ни Бога, ни птицы,
ни будущего не видать.
Заблудшее облако вымоет крыши
и канет в осеннюю ночь...
Какую ты жалобу хочешь услышать?
Кому ты там сможешь помочь?
Там звёздными астрами щедро усыпан
не нами задуманный сад.
Тебе-то зачем это – так ненасытно
смотреть в небеса?..
* * *
Плачет ли ребёнок за стеною,
милостыню ль просит инвалид –
вроде, слава богу, не со мною
происходит.
А во мне болит.
В перевоплощения не верю.
Но темно колотится в висках
смертный ужас загнанного зверя,
птицы ли подстреленной тоска.
Словно где-то в недрах подсознанья,
как на ветке – капелька росы,
на незримой нити состраданья
мирозданье зябкое висит...
Пора наведаться к маме.
С годами
восторженность юности молью побилась,
обида забылась, боль притупилась,
из органов чувств процветает желудок –
он в этом не виноват,
он по-прежнему чуток,
(как лет 50 назад)
к тому, что ему предлагают.
Всё остальное – слагаемые
отсутствия возможности неосторожности –
в незапертой на ночь двери,
в погрязшей в сомнениях вере,
в бесперспективной надежде,
в слепой – от рожденья – любви,
вообще –
в общении с людьми,
встречающими по одежде,
провожающими по уму –
во тьму,
в хождение по улице, как по канату,
где любое движенье души чревато
последствиями,
ибо всю жизнь находясь под следствием
любопытных соседских окон,
Господи! Как одиноко
душе отлетающей,
тающей
за облаками.
К маме...
* * *
Самоотдача – безнадёжный труд.
Поверив этой истине избитой,
я научилась не копить обиды –
пускай они обидчиков гнетут.
Над выгодой пусть страждущий корпит,
ущерб – разочарованный итожит.
Дублёная шагреневая кожа
моя –
исходный сохраняет вид.
Добро ль возжаждет платы за добро?
Да и с какою мерой подступиться
хотя б к тому, как поле колосится,
как дождь идёт, как щедро тратит птица
свое голосовое серебро...
* * *
Сквозь память,
сквозь пасмурный лес предрассветный
прохладная Лета течёт.
И то, что от истины можно ослепнуть, –
меня не пугает ещё.
И то, что без истины жизнь невозможна,
меня не печалит пока.
И сердце открыто тревогам дорожным,
бессонным ночным сквознякам.
И пахнет разлука антоновкой спелой...
А то, что обида и гнев
однажды окажутся горсточкой пепла, –
ещё и не грезится мне.
И радость познанья, и горечь утраты,
и вольно, и больно душе...
И то, что мы сами во всем виноваты, –
вполне разумею уже.
* * *
Смерть находит причину,
а жизнь не нуждается в ней.
Просто дождь отшумел.
Просто скоро закончится лето,
и такою прохладой потянет
с родимых полей,
что залётные птицы
поднимутся в небо с рассветом.
И зайдётся душа
на какой-то предельной черте,
ни в слезах и ни в слове
ещё не умея излиться...
А мгновение жизни
всё длится, и длится, и длится
на почти нежилой,
безвоздушной почти высоте.
* * *
Спит, согревшись на печи, Емеля.
Муромец на жёсткой лавке дремлет,
подперев дыханьем ветхий кров.
Рано.
Петухи зарю не пели,
и покуда дух не явлен в теле –
не буди, звонарь, колоколов.
Не пугай Вселенную набатом –
пусть посуществует благодать
на планете, по какой когда-то,
может быть, ходила Божья Мать.
Не тревожь уснувшего.
Пусть спит он,
жизнь передоверив небесам.
Не зови воителя на битву.
Час пробьёт – и он проснётся сам...
* * *
Стелется солнечный лист,
словно гвоздями,
дождями
в почву вбиваемый.
Чист
свет, отражаемый нами.
Господи! Ни ветерка.
Тишь на земле и остуда.
Тянет, как нитку, рука
строчку.
Да это ль не чудо!
Что ещё нужно душе?
Время прозрачно, как совесть.
Всё уже названо, то есть
непоправимо уже...
* * *
Такая в доме тишина –
не скрипнет половица.
И нет желанья – ни узнать,
ни вспомнить, ни забыться.
Дверь заперта. Потерян ключ –
ни выйти, ни вернуться.
Котёнком рыжим солнца луч
вылизывает блюдце.
Ни неожиданных гостей,
ни добрых, ни дурных вестей,
и только призрак сада
сквозь тюль просеивает тень...
Такая благостная лень!
Продли мне, Боже, этот день.
А дальше – знать не надо.
* * *
То зной, то морозы, то нехотя брызнет
капелью на склоне зимы –
всё было на свете. Но не было жизни,
пока не случились в ней мы.
Как бережно яблоня ветку качала,
греховный свой пестуя плод!
Как пела душа! Как тревога молчала,
собакой уснув у ворот.
Как жадно взрослели желанные чада,
как жарко сжигали мосты!
Но не было рая и не было ада,
пока не возник у них – ты.
Всё – солнце, и снег, и трава из-под снега,
и хитросплетенье стиха
явились вослед за тобой, как телега
за лошадью…
Грех так любить человека…
Но кто без греха?
* * *
Что мне мятежный разгул непогоды,
хмурый, седой, грозовой окоём?
Мать отболела и стала природой,
выплакав скорби июльским дождём.
Как она плакала, смерть обживая!
Сохнущие оживали сады.
Весело пела вода дождевая
в чистых ручьях человечьей беды.
Прямо у черного краешка ямы
цвел одуванчик, отчаянно жёлт...
Господи! Стала природою мама –
кто же надежнее убережет?
Н. А. М.
Этих белых садов наважденье!
Эти сумерки грехопаденья –
в небе ль пасмурно, в сердце ль черно?
В мире холодно, ветрено, шатко.
Ничего для тебя мне не жалко.
Жаль, не надо тебе ничего.
Я слепа, как любовь. И не знаю,
что от пьяного щедрого мая
мне такая достанется грусть...
Спи, моя колыбельная песня,
мой последний полет в поднебесье,
из которого я не вернусь.
Спи, моя безутешная нежность.
До твоих ли истоков безгрешных
дотянуться устами – и пить.
В вечный круговорот вовлечённым,
заблудившимся в космосе чёрном,
что и делать нам, как не любить?..