* * *
Из всего, что было сказано
до сих пор, –
ничего, что не от разума,
не на спор.
Из всего, что было сделано
для людей, –
ничего, что не поделено,
без частей.
Всё с остатком, с оговорками,
всё впригляд,
всё каморками да норками,
всё впопад...
Только – помнишь неуёмную
пальцев дрожь?
Помнишь муку эту тёмную –
не допьёшь?
Эту свежесть хризантемную
в хрустале –
вдохновенную, мгновенную
на земле?
Только вспышка, только в пламени,
всё – сплеча...
Только – было ль это? С нами ли?
Как свеча...
* * *
Так вот однажды и нас без лишних
эмоций зароют и позабудут.
Зимней порою проложит лыжник
лыжню, невзирая. Пустоты будок
будут заполнены: «свято место»,
нами оставленное, захватят
без угрызений, – и, как ни мерзко
об этом думать, да кто отвадит?
Мы хоронили кота, и каждый
напомнил себя и, уже в который
раз ошарашен, молчал: «Однажды…» –
и не был для звуков язык опорой,
не были губы опорой, воздух
свободно вдыхался и выдыхался,
словно не вбита заглушка в поддых,
где страх нарастающий трепыхался.
Спи, наш котейка. Мы слёз накопим –
заплакать когда-нибудь, нашу чёрствость
переживая, но одиноким
ты так и останешься, даже мёртвость,
даже отсутствие без надежды
хоть что-нибудь повторить, – спасенья
не принесут, ибо тяжба между
тоской и реальностью – вне прощенья.
* * *
Следя неутомимую луну,
что, как моллюск, всю ночь ползёт по небу,
я думаю, что будь я малышом,
наверное, скорее бы пугался
конкретного: ущербности луны,
больших собак, салюта, простыни,
раздутой ветром, словно привиденье…
Но я, увы, бояться научился
своих интерпретаций и страшусь
абстракций зла, – они куда опасней
цыганок, грома, зримого врага.
Недружба, нелюбовь, необещанье
мне кажутся пустыней, где кричать,
где звать бессмысленно, и ужас весь –
что ты один, такой один, настолько,
что нет тебя, и тень бредёт сквозь ночь,
как та луна по кругу небосводом,
саму себя не чая отличать
от пожираемой конструкции пространства.
И повторенье смысла не родит,
и нет надежды, что ещё иное
возможно в мире…
Стоя у окна,
я допивал, как мог, стакан вина
и размышлял о вечном «социальном
заказе» – подслащать густой отстой
пустого мира глупым оптимизмом,
и вывод делая об изначальном
союзе разума с тоской
(за скобками, как пустота – за смыслом).
* * *
Так женщины-рыбачки голосят,
перебороть стараясь шум прибоя, –
и крик матросы слышат – и стократ
их силы умножаются любовью.
Ответный вопль летит из темноты –
и голоса, схлестнувшись над волнами, –
последнее, что понимаешь ты,
когда проходит вечность между нами.
Смерть умрёт
Смерть – не «его», «её», кого ещё, –
нет: общая, ничья, на всех одна.
И, глядя через левое плечо,
я думаю, что жизнь её трудна.
Всегда – страда: то войны, то чума,
то старость… Забегая же вперёд,
мы видим вдруг, что глупо всё весьма,
поскольку всех к себе она возьмёт.
Когда же опустеет этот мир,
когда она свой тяжкий кончит труд,
жестокий голод сменит жадный пир,
и пустота ей станет брат и друг.
И вот тогда возмездие свершится,
и живота навеки смерть лишится.
* * *
Серебряных с прозолотью тел
чешуйниц милых, древних, юрких, – милых
настолько, что ни женщин, ни детей
не напугать, – где сырость, на могилах, –
люблю следить скольжение, – рывком,
срываясь с места, – плавные изгибы,
как капли по стеклу, как плач – по ком? –
откуда знать, ведь сказано: могилы…
А почему «люблю»? – переживу
одну, другую, третью, – и жалею
(не как ребенка, старика, жену)
в туманы уходящую аллею
деревьев сиротливых, – а дождь,
что моросит, зануда, за спиною,
тихонько шепчет: «Не переживёшь», –
и настигает, насыщаясь мною.
Лицо лицо
Как будто что-то крысье промелькнуло:
урвать и огрызнуться, – в выраженьи
её лица. И снова стало снуло
оно, окаменев. Тогда в движенье
пришло лицо напротив, соревнуя
невидимые нити диалога,
и судорогой ряби заливное
подёрнулось на миг, в сетях улова –
живого взгляда – удержать не властно.
На том на берегу не дрогнул голос.
И – чтобы двое – вместе – не напрасно,
одно неловко над другим нагнулось.
Стояла тишь, но тишина повисла,
чуть-чуть дрожа, чуть-чуть дыша и близко
настолько, что, прислушавшись, сердца
сердец – лицо лицу лице лица…
* * *
Человек живёт с другими,
а умрёт один.
Как собака на могиле:
смолкни, отойди.
Вот на свет его родили,
он потом родил.
Что там было? – Только имя
да душа в груди…
Тело сложат в домовину,
и умолкнет рот,
и, живую душу вынув,
имя Бог сотрёт:
видишь в имени причину
фальши и пустот?
Одиночество отринут
все, кто здесь умрёт.
* * *
Все тысячи и тысячи деревьев,
что век от века воскрешают сад,
листвою новой, как листвою древней,
по-прежнему с ветрами говорят.
Здесь смерти нет – есть только превращенья,
покорность смене лет и смене зим,
и молод сад, как в первый день творенья.
А мы пройдём, не принятые им…
© Михаил Воловик, 2005–2012.
© 45-я параллель, 2012.