2009
Нет порожнего пустей
Под конец переливаний.
Завершился год смертей,
Год смертей и расставаний.
В нашей славной стороне
Мы привыкли веселиться,
Но останутся во мне
Все исчезнувшие лица.
На поминках годовых
Забываясь этой ночью,
Я о мёртвых и живых
Порыдаю в одиночку.
2014
Лето заканчивается грозой и громом.
Кто-то маленький плачет.
Новая жизнь начнётся погромом.
А как иначе?
Мы ещё не добили, нас ещё не разбили
Походя на кусочки.
Не плачь, маленький, о тебе не забыли.
Мы ещё не дошли до точки.
Мы ещё праведным гневом не догорели,
Скопом не озверели.
Мы пока окончательно не созрели
Для света в конце тоннеля.
Лето заканчивается грозой и громом,
Полуразрушенным зданьем.
Новая жизнь начнётся погромом.
Продолжится ожиданьем.
* * *
А давай улетим на Марс,
Заживём на красной планете,
И со временем там у нас
Народятся смешные дети.
Станем мы на завтрак кормить
Их молочной небесной манной,
По субботам в гости водить
К головастикам-марсианам.
Будем там валять дурака
Вечерами и бить баклуши,
Наблюдая солнца закат
За края марсианской суши,
Марсианский эль выпивать
Перед сном, и, пока пьянеешь,
Будешь ты меня целовать,
Как ты только один умеешь.
* * *
А может быть, нам даже больше дано, чем прочим,
Если я над твоими письмами плачу,
Если у меня любви для тебя – сколько хочешь,
Запас, что, казалось, целиком на других истрачен,
Если я живу нашей будущей встречей,
За которую готова расплачиваться годами,
Если время меня, вопреки прогнозам, не лечит,
Если мы ночью соприкасаемся городами.
Если мы, дураки, пишем друг другу километры никем, кроме нас, не читаемых строчек,
То, может быть, нам даже больше дано, чем прочим.
Ане
Помнишь блики тротуаров
В самом первом сентябре?
В коммуналке – Аристаров,
В третьем, маленьком, дворе.
Во дворе газон неяркий,
Не украшенный травой.
Выбегает из-под арки
Женька Курочкин. Живой.
Вон ты: голые колени.
Без очков или в очках?
Солнцу радуется Ленин
С октябрятского значка.
Стану в сорок раз бездомней,
Водку вылакав до дна,
Если ты не вспомнишь.
Вспомни! Я не выдержу одна.
Бабочка
У бабочки такая короткая жизнь:
Только родишься – уже пора на покой.
Давай, бабочка, живи, летай, торопись,
Люби бабочку, бабочка, пока молодой.
У неё в дрожащих устах сладчайший нектар.
В мини-груди нерозданное тепло.
Пока не смертельно болен, немощен, стар,
Хватай крылом трепещущее крыло.
Куда мы ни мчимся, все – к одному концу.
Так мчись смелее, мой красавец лихой.
Щедрее трать серебряную пыльцу.
Завтра ты станешь бабочковой трухой.
Трухой и пылью ляжешь в наших горах
Под глупым и свежим безымянным цветком.
И я, поливая слезой насекомый прах,
Знать не смогу и не буду, плачу о ком.
Бессмысленное
– От мужиков сплошной дебош и пьянка.
Дитё я состругаю и одна, –
Пыхтела так слониха-лесбиянка,
Пока из мухи делала слона.
* * *
Благодари, любимый,
Богов, когда неправ,
За мой неистребимый
Весёлый лёгкий нрав.
Сама питаюсь ядом
Своих змеиных жал
И не пугаю взглядом
На дедовский кинжал.
Благодари, что другу
Не создаю помех,
Что будит всю округу
Мой беспробудный смех,
Что в письмах я бесплотна,
А в жизни занята,
Что я бесповоротно
Трагедьями сыта.
За то, что всё неважно
И с каждым днём смешней.
Кто входит в реку дважды,
Тот захлебнётся в ней.
* * *
Бритвой глаза режущий свет ли,
Тяжкий узел спутанных строп ли,
Или свистящие в зимнем ветре
Чьи-то невозможные вопли
Мешают летать, чёрт возьми, мешают,
Мешают мчаться к воротам рая.
А нам летать и не разрешают.
Нас вообще на ключ запирают.
«Вы, – говорят, – психи, сидите тихо,
Вспоминайте товарищей увезённых.
Потому что на всех летающих психов
Не напасёшься гробов казённых».
* * *
Был воздух тяжёл и плотен,
Как мокрый насквозь картон.
Я плакала в самолёте
Из Бельгии в Вашингтон.
Я плакала не о прошлом,
Промотанном до гроша,
А плакала от того, что
Мне было нечем дышать.
В присутствии тьмы народа,
В небесности голубой
Рыдала без кислорода,
Отобранного тобой.
* * *
В детстве мне сутулиться
Мама запрещала,
И Тверская улица
Вся по швам трещала,
Если неуверенно
Я по ней гуляла,
Если вдруг, как велено,
Плечи расправляла.
Всё валилось, рушилось,
На куски ломалось
Там, где неуклюже я
Просто распрямлялась.
И чужие стены я
Походя разбила.
Места мне, наверное,
Слишком мало было.
* * *
В колорадском лесу маслёнок
Телом в почву уютно влип.
Рядом жмётся его ребенок –
Небольшой желторотый гриб.
Так бы жили ныне и присно
Под корнями родного пня,
А над ними уже нависла
Неизбежная пятерня.
Думал здесь дождаться гниенья?
Как ты, гриб, безнадежно глуп.
Сын твой канет в наши соленья,
Ты провалишься в русский суп.
Там, в кастрюле, народец братский
Вспоминает былые пни.
Гордый горный гриб колорадский,
Привыкай, варись, извини.
Не тоскуй о своей грибнице,
Из которой тебя сорвут.
Жизнь бывает и в загранице.
В супе тоже грибы живут.
* * *
Марине Гарбер
В косметическом кабинете она мне говорит:
«В Колорадо женщины старятся очень быстро.
Интенсивное солнечное излучение
и сухой климат убивают нежные клетки женской кожи.
Женщинам в нашем возрасте следует жить во влажном климате
или пользоваться увлажнителем не реже двух-трёх раз в неделю».
Я думаю: «Женщины вообще старятся быстро.
Сначала у тебя в метро спрашивают номер телефона,
потом спрашивают, сколько лет твоим детям,
потом вообще ничего не спрашивают,
кроме «на следующей выходите?»
А ты всё ещё чего-то ждёшь, как будто впереди сто лет
и косметические процедуры могут вернуть прожитое в Колорадо время.
Она мне говорит: «Вы регулярно увлажняете кожу?»
«Конечно, – говорю, – регулярно: два-три раза в неделю увлажняю слезами
по своей уходящей молодости.
В нашем сухом колорадском климате иначе нельзя,
иначе начинаешь мечтать о влажном морском климате.
А во влажном морском климате – поверьте на слово – меня давно никто не ждёт».
* * *
В первой главе меня хотели повесить на фонаре,
Разъярённая толпа за мной по пятам гналась,
Но говорят, что ты тогда на меня смотрел,
И чудесным образом я от толпы спаслась.
Во второй главе за тонкую кромку льда
Я уже в прорубь делала шаг вперёд,
Но, говорят, ты думал обо мне тогда,
И сам над прорубью сросся волшебный лёд.
Заключительная глава
Началась смертельными битвами,
Но я в ней пока жива
Твоими молитвами.
* * *
В поисках оттенков смысловых,
Правильного слова,
Слова, что живее всех живых,
Что живей любого
Взгляда и касания рукой,
Жеста, плача,
Бьюсь над незаконченной строкой,
А иначе
Комкает короткое письмо,
Горло сушит,
Слово, умирая. И само
Ночью душит.
* * *
В своём бреду полулирическом
Полулежу-полубреду
В получужом Полутаврическом-
Полуненазванном саду.
Полумужское-полуженское
Моё лицо в твоём лице.
И кладбище Преображенское –
Одно в конце.
* * *
В чём сила, брат? Она в молчанье,
Она в ненаписанье слов,
В неколебимом незвучанье
И нерушимости основ.
Она таится в недвиженье,
Железном сжатии клещей,
В неотдаленье, несближенье
И неизменности вещей.
Но лишь одно мгновенье дрожи,
Один незаглушённый звук
Стальную силу уничтожат,
Опору выдернут из рук.
И, как ни соблазняют черти,
Будь твёрже, чем земная твердь.
Ты понял, брат, что сила в смерти?
Неуязвима только смерть.
* * *
Весёлый мальчик пухлыми губами
Бормочет непонятное, смеясь,
Тряпичных кукол сталкивая лбами,
Солдатиков отбрасывая в грязь.
Когда шалун забудется в кровати,
Зажав конфету в маленькой руке,
Мы встретимся, измученный солдатик,
Среди игрушек в старом сундуке.
Воспоминание
Мы спирт разбавили компотом,
Что приготовлен был заранее.
...
Как жаль, что этим эпизодом
Кончается воспоминание!
* * *
Где закопан дар лирический
Под асфальт двухслойный,
Где направо сад Таврический,
А налево – Смольный,
Где орали друг на друга мы
Дико и истошно,
Где и весело от ругани
Было нам, и тошно,
Там, где с коммунальной площади
Некуда деваться,
Где я, длинная и тощая,
Праздновала двадцать,
Где бессилием измерена
Ненависть к Отчизне,
Я вернусь туда – уверена –
В следующей жизни.
Гора и Магомет
Если гора не идёт к Магомету,
То и Магомет к горе не идёт,
Любит другие горы, и ту и эту,
Но гору свою упрямо ночами ждёт.
А гора бы пришла, но ей не сдвинуться с места,
Нет домам и деревьям на ней числа.
Не слышно горы жалобного протеста.
Чужими корнями в землю она вросла.
Гора уже давно не зовёт Магомета,
Послушно стоит ей отведённый срок
И целую жизнь ждёт одного рассвета,
Когда вознестись явится к ней пророк.
Далила
Тяжёлый день сегодня у Далилы.
Хватало ей с евреями грызни.
Уже, казалось, все мосты спалила –
Опять пойди Самсона соблазни!
Пускай падёт, лишившись чудной силы,
К твоим ногам доверчивый еврей.
Стенай, вздыхай и лги ему, Далила,
Старайся ради родины своей.
Что ищут в страсти глупые мужчины,
Далила, что они находят в ней?
Прильни к земле горячей Палестины,
Она мужчины всякого нежней.
И у меня земля была, Далила,
Мучительный и невозвратный сон.
О, боже мой, как я её любила!
Так, как тебя желает твой Самсон.
Я удобряла нежностью коровьей
Холодный край берёзок и осин.
Но из бесплодных выросла любовей,
Из Палестин, Америк и Россий.
Детство
Прибиться к остальным ученикам
Пыталась. Нагибалась и кивала,
И голову руками прикрывала,
Но всё равно – лупили по рукам.
Ева
Благоденствуют в тандеме
Ева и Адам.
Ева топчется в Эдеме
Пяткой по плодам.
Фрукты втаптывает в почву
Мужняя жена.
Ева ничего не хочет,
Счастлива она.
Но нетронутым умишком –
Глупое бабьё! –
Ева чувствует: с излишком
Счастья у неё.
Еве просто так и слишком
Многое дано.
Кисло яблоко, глупышка.
Отрезвит оно.
Лопай яблоко, родная.
Дело на мази.
Я сама ещё не знаю,
Что тебе грозит.
То, что трогать запретили,
Разгрызи, порви.
Брось Эдемы для рептилий
И иди, живи.
* * *
Если не можешь писать, не пиши –
Говорю себе, бью себя по рукам,
Но детские корявые «жи» и «ши»
Ползут по бумаге, подобные паукам.
Строятся в слова, строчки, сами собой:
Что жито-прожито, прошито Ленинградом.
Хватит – говорю я им – час ночи, отбой,
Я давным-давно живу в Колорадо,
Всё это уже было: сто лет как свели мосты,
И сто раз написаны белых ночей картины,
Но пауки ползут, заполняя листы
И мой колорадский дом опутывая паутиной.
Ещё о Ленине
Прекрасен душою, лицом и одеждою,
Любимец рабочих, декретов гарант,
Владимир Ильич жил с одною НАДЕЖДОЮ –
Надеждой на то, что увидит Арманд.
* * *
Жил человек без походки, лица и почерка,
Без своих поражений, бед своих и побед.
Он в начале анкеты каждой ставил три прочерка,
Да он и не заполнял никаких анкет.
У него не было номера телефона, не было дома,
Не было прошлого, города и страны,
Не было родителей, друзей и знакомых,
Первой жены и уж точно – второй жены.
И этот человек, безликий, безымянный, бездомный,
Которого я придумала, как друзей сочиняют дети,
Он меня любил такой любовью огромной,
Какой не было и не будет никогда на свете.
* * *
За границей ветров и погодных прогнозов,
Смены света и тьмы,
За пределами стойких январских морозов,
За границей зимы,
Надо льдами, снегами и холодами,
Только над и вовне
Я живу, в мире строчек и слов, и словами
Затыкаю щели в окне.
* * *
Забирай меня как есть,
С тем, что раньше оборвалось,
Без того, что называлось
У других – девичья честь.
Мы поселимся в краю,
Где одни поэты бродят,
Где они себя находят,
Там и я себя пропью,
Где бежит моя Нева
От обид и сожаленья
И по щучьему веленью
Рифмой крепятся слова.
* * *
Закончились правильные слова,
Рифмы, ровные стихотворные размеры.
Врачи упрямо утверждают, что я жива,
Но врачам у меня с детства не было веры.
Какая может быть жизнь без гладких рифмованных строк,
Изгнанных, правда, из современной поэзии за рутину.
Ещё до того, как сплошной стихотворный поток
Захлестнул всемирную электронную паутину.
Что за стихи без подсчёта слогов в строках,
Делающие жизнь всё бессвязнее и корявей
Я думала, что могу её удержать в руках,
Но она вырвалась и покатилась, разбрасывая человеческий гравий.
Стихи как жизнь: на словесной дыре дыра,
Жизнь как стихи: беспорядочное движение.
Это всё-таки жизнь – твердят упрямые доктора.
Но что они понимают в стихосложении!
* * *
Заливали реальность винами,
Водками, коньяками.
Лежали, касаясь спинами,
Рты зажав кулаками.
Заливали слезами горькими
Выцветшую округу,
Вырывали словами горькими
Внутренности друг другу.
Это милое развлечение
Нам прописывали от сплина.
От заморской хандры лечение –
Детский кубик адреналина.
Замок
Когда ты исчез, рядом пересох океан,
Как бы это ни прозвучало странно,
Потом соседей наших накрыл вулкан,
Хотя откуда в этих краях вулканы?
В поисках людей я смотрела в окно
И однажды, к северо-востоку прямо,
Как бы это ни показалось смешно,
Увидела один светящийся замок.
Там сновали тени: в замке жила семья.
Трое детей: девочка, два пострела.
И какой бы дурой ни показалась я,
Но я каждый день на замок этот смотрела.
А потом случились ветер, торнадо, дождь
И наводненье в нашей пустынной суши.
Как бы нелепо ни было, ты поймёшь:
Рухнул и этот последний замок. Воздушный.
* * *
Застряв между веток ёлки
Широким воротником,
Висишь, как подарок волку
На ужин – одним куском.
Тебе и легко и страшно.
Сердечко сжимает лёд,
И грудь твоя под рубашкой
Укусов кровавых ждёт.
Зачёсана набок чёлка
Под выглаженный чепец.
Ты ждёшь, замирая, волка,
А волк не идёт, подлец.
Он в городе, в подворотне,
Вжимаясь в дверной проём,
Дрожит. Там живёт охотник
С большим боевым ружьём.
Волк щурится глазом красным
И сдерживает озноб,
Предчувствуя сладострастно
Два выстрела – в глаз и в лоб.
* * *
Знаю: до последнего вздоха,
До последнего всхлипа мне,
Привередливой, будет плохо
В этой самой лучшей стране.
За дешёвый компотец в жилах
Неподъёмную дань плачу.
Эту я полюбить не в силах
И другой – уже не хочу.
Золушка
Скоро полночь, дорогой.
Я не плачу, я привыкла,
Что карета станет тыквой,
Фея – Бабою-Ягой.
Слово станет пустяком,
И с двенадцатым ударом
Ты останешься со старым
И непарным башмаком.
Я давно тверда, как сталь.
Вместо сердца – полночь бьётся.
После бала остаётся
Мне беспримесный хрусталь.
И ещё о Ленине
С субботника придя, Ильич запил
И с грустью думал только об одном:
Зачем я Надю на бревно сменил?
Она ж и так была бревно бревном.
* * *
Из меня вырываются сотни кошмарных зверушек
И рыдают, и просятся вон, в окружающий мир.
Это значит: я выросла, кончилось время игрушек,
Пионерии, школы, дворов, коммунальных квартир.
Это значит, закончилась прошлая жизнь понарошку,
Та, где мама и папа, с которыми все нипочём.
Да, я взрослая: чищу на собственной кухне картошку,
Двери в собственный дом открываю своим же ключом.
И чудовища эти, которых не сыщешь капризней,
Бьются, мечутся, просят чего-то, исходят слюной.
Как я выросла поздно из детской игрушечной жизни!
И чудовища странные выросли вместе со мной.
Их незрячи глаза, а их зубы огромны и остры.
Слишком тесно во мне. Слишком громко рычат и ревут.
Выпускаю наружу безумных некормленных монстров.
Если рядом стоишь, не взыщи – и тебя разорвут.
История одного эвфемизма
Спит Герцен после сабантуя.
Чу! Декабристы бьют в набат.
Он прошипел: «Какого х…!»
Но записал: «Кто виноват».
* * *
Как только я иду в кабак
Одна порой ночной,
То стая бешеных собак
Бросается за мной.
Они бегут, поджав хвосты,
Упорно глядя вниз.
Им вслед – бездомные коты
И легионы крыс.
Потом, пока в стакан смотрю,
Качая головой,
«Зачем нам люди?» – говорю
И слышу дружный вой.
Когда же нас под утро гнать
Пытается халдей,
То твари тащатся опять
К пристанищам людей.
И пуст под утро мой ковчег.
От изгнанных зверей.
И только плачет человек
В просвете у дверей.
Кармен
Общая палата
Комнаты взамен.
Моего солдата
Увела Кармен.
За её коварство
Мне пять раз на дню
Колется лекарство.
Впрочем, не виню.
Я Кармен когда-то
И сама была.
Своего солдата
Тоже увела.
И меня однажды
Увели к горам.
Я бывала в каждой
Роли мелодрам.
По избитым пьесам,
Милая, кружишь.
С новым интересом
Снова убежишь
Новою женою
В новые края.
А вернёшься мною,
Бедная моя!
* * *
Когда меня выдумывали боги,
Не то по пьяни, а не то от скуки,
Они мне криво прикрутили ноги,
Они мне косо привинтили руки.
Не в этом – говорили боги – сила,
А знали б в чём, себе бы силы взяли.
Я голову и мыслей попросила.
Хороших не осталось – мне сказали.
Моих богов творения убоги,
А я – на фоне многих неудача.
Хоть бога нет, ко мне приходят боги.
Мы вместе сочиняем, пьём и плачем.
* * *
Когда солнце упало к моим ногам
И свет померк,
Мы все ходили в гости по четвергам
И пили каждый четверг.
И мне говорили вокруг: «Держись,
Не исчезай пока,
Пока в четверг продолжается жизнь –
Стакан о стакан».
И я с тех пор не прячу лицо
И не схожу с ума.
Да и кто знает, в конце концов,
Где свет, где тьма.
* * *
Когда уже сметёт с лица земли
И нас с тобой и внуков наших внуков,
Забыв тысячелетнюю науку,
Сюда придут иные корабли.
Иные пилигримы принесут
Свои законы, истину спасая,
Неверных псов камнями забросают,
Как постановит их недолгий суд.
Оставшихся оденут, остригут,
А жёнам чёрным занавесят лица.
Детей научат истово молиться,
И книги наши радостно сожгут.
Ещё тысячелетье проживут
И станут нас во много раз мудрее,
И народятся новые евреи,
И покрывала женщины сорвут.
И к тем благословенным временам,
Возникнет поколение другое,
В котором будут новые изгои.
Но им не будет страшно так, как нам.
Колыбельная
Успокойся, мой мальчик,
И ложись на бочок.
Слышишь, жалобно плачет
Колорадский жучок.
Он мечтает, как дети
О стране дураков,
О заветной планете
Нежеланных жуков,
Где пристанище жучье
И жучиный уют.
Их там дети не мучат,
Птицы их не клюют.
Там жучиным вещает
Он своим языком
И себя ощущает
Настоящим жуком.
Засыпай, мой любимый.
Жук силён и здоров.
Обойдётся без мнимых
Жуковатых миров.
Не печалься, отрада.
Утекает вода.
А жучок в Колорадо
Навсегда, навсегда.
Красавица и Чудовище
Пишет красавица чудовищу письмо
Про хозяйство, детей, завтраки и обеды,
Мол, ты уж расколдуйся как-нибудь пока само,
В этот раз, к сожалению, не приеду.
Отвечает чудовище красавице,
С трудом заставляя писать свою мохнатую руку:
«Рад наконец от тебя избавиться,
Видеть тебя не могу, проклятую суку!
Не приезжай, ненавижу тебя всё равно
За то что, устал столько лет без толку дожидаться,
За то, что понял давным-давно,
Что не в силах самостоятельно расколдоваться».
Пишет красавица чудовищу: «Не хочу тебя больше знать,
Гад, мерзавец, подлец! (и всякие другие ругательства).
Ты же обещал, что всю жизнь меня будешь ждать.
Не ожидала от тебя подобного предательства.
Будь ты проклят, невменямый зверь.
Ты же клялся, что будем непременно вместе.
Ну, держись, завтра же приеду теперь,
Выдерну остатки твоей свалявшейся шерсти».
Пишет чудовище: «Прости за звериную бесчеловечность,
Я же чудовище, человечности не учился.
У меня впереди в самом деле целая вечность,
Не знаю, почему внезапно погорячился».
А жена чудовища говорит: «Опять пишешь своей одной?
Хочешь со свету меня сжить, урод и скотина?»
И чудовище плачет рядом со своей женой,
А она чешет ему его горбатую спину.
А красавица читает ответ,
Меняет дату на затёртом билете,
Как обычно, встаёт чуть свет,
Работает, готовит, улыбается детям.
И сходит, сходит, сходит, сходит с ума
До следующего письма.
* * *
Красивый и в меру здоровый,
С приличною выслугой лет,
Что скажешь ты, деятель новый,
О чём ты напишешь, поэт?
Болезнью и страхами в печень
Не бил безмятежный покой.
Депрессию медики лечат
Насильно. Порядок такой.
Ничто по ночам не тревожит,
Спасибо счастливой судьбе,
Ты сам безупречную кожу
Ногтями дерёшь на себе.
Куриное
У кур сегодня праздник:
Петух явился пьян.
Он топчет их, проказник.
Гоняет их, смутьян.
Он ни с одною дважды
Не пляшет, ловелас.
Но как он стонет с каждой!
Да как в последний раз.
Что шепчет он на ушко
Тебе в момент любви,
Заучивай, несушка,
И этим век живи.
А ежели он молча,
Тебя сведет с ума,
Потом себе наквохчешь
Признания сама.
Затянутые раны
Под старость не болят.
Припоминай романы
В кругу своих цыплят,
Пока не опалила
Тебя сковорода.
Цыплята спросят: «Было?»
Ты скажешь: «Было, да!»
О, сколько было страсти,
Как ветра на Неве,
В твоей чернявой масти
Куриной голове.
* * *
Лечу самолётом из Денвера до Нью-Йорка,
Кучевых облаков пронзая торосы,
Думаю: я когда-то была комсоргом,
Собирала комсомольские взносы.
«Две копейки, – говорила Мелентьеву грубо, –
Вылетишь из комсомола иначе».
У него, как всегда, был один рубль,
У меня, как всегда, не было сдачи.
Потом заполняла ведомость кое-как, убого,
Относила в комитет комсомола.
В ведомости сразу искал фамилию Коган
Не-помню-как-звали – комсорг всей школы.
«С кого денег в этот месяц насобирали? –
Спрашивал меня, улыбаясь косо. –
О, Коган-то не уехала в свой Израиль,
Всё ещё платит комсомольские взносы».
Где это было, в какой идиотской пьесе,
В театре какого провинциального пошиба?
«Спасибо», – на выходе говорю стюардессе.
И она, улыбаясь, по-английски отвечает спасибо.
* * *
Люблю, люблю, люблю, люблю –
Моих люблю на тебя извергается лава,
От такого количества сотрётся самое драгоценное слово,
Но моё люблю из особого сплава,
Моё люблю из материала другого.
Моё люблю из сплава реальности и фантазий,
Из сплава безнадежности и постоянства,
Из сплава африк, америк, европ и азий,
Слитых для встреч в одно сплошное пространство,
Из сплава меня с твоим прошлым и настоящим,
Моей свободы и твоей безграничной власти.
Моё люблю бежит металлом кипящим
И режет, режет, режет меня на части.
Маятник Фуко
Нам было просто и легко
Входить и видеть слепо
В соборе маятник Фуко,
Огромный и нелепый.
Бесстыже что-то он чертил
С настойчивостью детской,
Но землю он мою крутил
Вокруг оси советской.
С тех пор прошло сто тысяч лет
В тумане и во мраке.
В соборе маятника нет.
Забыл его Исаакий.
И только очень далеко
В глухом нерусском штате
Качает маятник Фуко
Без устали Создатель.
* * *
Мой мальчик, ты не лгал и не лукавил,
Ты повесть недописанную правил,
В которой я менялась и росла.
Меня ты перечёркивал и правил
И черновик забросил и оставил.
И всё, что было, всё, что ты оставил,
Я продала. По строчке – продала.
* * *
Моё пальтишко в клеточку
На вешалке ищи.
Мою с картошкой сеточку
На кухню затащи.
Мою зарплату скудную
На столик положи.
Про жизнь свою паскудную
Под водку расскажи.
Газетки да журнальчики,
Программы новостей,
Ах, девочки да мальчики
Без собственных детей.
Квартирка коммунальная
В комплекте со страной.
Америка двуспальная
В галактике иной.
Картошечка сопливая
Да рыжая вода.
Действительность счастливая,
Теперь и навсегда.
Давай, держи, кудрявая,
Равнение в строю.
Мы со своей державою
Увидимся в раю.
* * *
Мы за встречу сегодня пьём.
Я налью по двести,
Раз уж редко теперь вдвоём,
Слишком редко вместе.
Ну, давай ещё по чуть-чуть,
А потом завяжем.
Расскажи мне хоть что-нибудь,
Если в сотый даже…
Кто в подземном царстве судья,
Что наврал Вергилий?
Вот и двое нас. Ты. И я
На твоей могиле.
* * *
На горло случайно надавишь,
И я подвываю слегка,
Как будто касается клавиш
Едва пианистки рука.
Она хороша без изъяна,
В ней музыка гордо поёт,
И больно она фортепьяно
По клавишам пальцами бьёт.
Сказали, что падая, пьяно
Я в зале пыталась орать:
«Зачем на себе, фортепьяно,
Ты ей позволяешь играть?»
* * *
На свете счастья нет,
Но есть любовь и боли.
А. Грицман
На свете счастье есть,
в чужих домах,
куда нам входа нет,
в уютных маленьких квартирах, гаражах, на дачах,
в чужих умах
и в семьях, где спокойствие и свет.
Где свет на год вперед оплачен,
оплачен каждый счёт.
А я, как раньше,
счастлива несчастьем.
А как ещё?
* * *
Наш нерождённый ребёнок играет в песке.
Губы в молоке,
Ведерко в руке.
– Мама, – он говорит и громко смеётся.
Ты его видишь? Я вижу. Что ещё остаётся.
Двигаться беззаботно, уходить налегке.
* * *
Наше прошлое комом застыло в горле,
Тромбом перекрыло русло аорты.
А тебе, говорят, просто память стёрли.
Ты просто живёшь с памятью стёртой.
А помнишь, мы были как чёт и нечет?
Не помнишь, но так мне, пожалуй, легче.
Если время тебя совершенно излечит,
Значит, меня наполовину излечит.
* * *
Марине Гарбер
Не Мандельштамы мы, ни ты ни я,
Не сыплет Мандельштамами природа.
Она жалеет в когти бытия
Бросать на муки гения-урода.
Их – единицы. Наc – и тьмы и тьмы.
Мы снова строим на обломках Рима.
Да, повторяем, повторяем мы.
Но повторяем мы неповторимо.
Поверь, пока мы не судимы там
И здесь судом посмертным не судимы,
Не нужен миру новый Мандельштам,
А мы с тобой ему необходимы.
Невский
Невский состоит из шумов и обрывков слов,
Толпы, автобусов, машинных гудков.
Я лечу по нему над тысячами голов,
Над устойчивой враждебностью тр`х веков.
Я чужая здесь, быть не могу чужей,
Боюсь, что меня давно выдают уже
Голос, глаза, нос, форма ушей
И запись ужасная в паспорте – «ПМЖ».
Я волос, как сказал поэт, не брала у ржи,
Я вообще легко приживаюсь в любой среде.
Мне всё равно, всё равно, всё равно, всё равно, где жить.
Но я не могу родиться больше нигде.
* * *
Независимо и гордо
Жил, от радостей далёк.
Взял и, перерезав горло
Сам себе, в могилу лёг.
Мы таких видали гордых,
Что несчастной смертью мрут.
Полежать в могиле – отдых.
Дострадать – тяжёлый труд.
Я бы так же, я бы тоже,
Отрыдав, упала в гроб,
Если бы не свежесть кожи,
Если б не горящий лоб,
Если б не больная память,
Не дыханье за стеной,
Если бы не страх оставить
Без присмотра шар земной.
* * *
Нет у нас общего дома, мебели, шмоток, посуды,
И общих забот – ни на столько, ни на полстолько.
Гости на нашей свадьбе «горько» кричать не будут,
Есть у нас только своё общее «горько».
Из нас с тобой уже не вырастет нового человечка
С тонкой прозрачной розовой кожицей,
Но, когда всё закончится, я в тебе останусь навечно.
Или ты во мне – как сложится...
Нимфа
Безголова она и безрука.
Ей две тысячи с гаком в обед.
И ни мужа, ни сына, ни внука...
У неё даже имени нет.
Что потеряно, верно, разбито.
Меж домов прорастает трава,
Где кусками под землю зарыта
Молодая её голова.
Ты в своей беломраморной пудре
Размышляешь о римских пирах.
А её совершенные кудри
Рассыпаются в мраморный прах.
Сколько лет ещё, двести ли, триста
Безголовой стоять неглиже?..
Невдомёк ей. Но жалко туриста:
Он не знает, что умер уже.
О В. И. Ленине
В Мавзолее тишина навечно,
Никакая муха не жужжит.
Самый, понимаешь, человечный
Он у нас, когда вот так лежит.
О гордости
Гляжу уверенно вперёд
И всем показываю кукиш.
За просто так меня не купишь!
А больше мало кто даёт.
О любви
Хотела б я витиевато
Процесс любви обрисовать.
Но, к сожаленью, столько мата
Мне просто не зарифмовать.
О старении
Хотя состариться согласна,
Склерозу сдаться не готова,
И детство помню очень ясно,
Не то своё, не то Толстого.
* * *
Он был сутулый и ревнивый,
Кусал подушку по ночам,
Но вид небрежно-горделивый
Его наутро выручал.
Он днём весёлый появлялся,
Друзей весёлых забавлял,
Курил, шутил и улыбался
И даже спину распрямлял.
И знали только ночь и стенка,
Его подушка и кровать,
Как он умел, поджав коленки,
Во тьму бессонно завывать,
Он был открыт и безобиден,
Весь на ладони – на, бери,
Когда бы кто-нибудь увидел,
Как он сутулится внутри.
И мне за плечи осторожно
Его обнять не суждено.
Я б рядом с ним была, возможно,
Когда б мы не были одно.
* * *
Марине Гарбер
Они меня преследуют, роятся,
Колотят в лоб, они стучат в висок.
Спаси меня от тем и вариаций –
На тему и без темы – строф и строк.
В них смысла нет, в них смысла нет ни грана,
Одна отрава, сорная трава.
Открылась незалеченная рана,
И хлынули ненужные слова.
Как будто за чужие прегрешенья
Обрушился безжалостный поток.
Но если не прервать словосмешенья,
И из него прорежется росток.
* * *
От меня до тебя, увы, не мостят дорог,
От тебя до меня, увы, дорог не мостят.
А на город наш вчера пролился поток.
Нас чуть не смыло. Так говорят в новостях.
И не стало б нашего города, а зачем?
Без него на свете таких же полно других,
Без него для стихов найти можно сотню тем
И от стенки до стенки ночью считать шаги.
Ты же знаешь, наш город невероятно мал.
И житель всего один – для него как раз.
Так вот, когда ты во сне меня обнимал,
Ты целый город от наводненья спас.
* * *
От ностальгии нет лекарства,
Хоть водку вёдрами хлещи.
Перед глазами красный галстук,
В столовой школьной снова щи,
Тарелка липкой каши манной
И с сухофруктами компот.
Внизу, в медпункте, Марьиванна
Освобожденья выдаёт
Девчонкам, у которых ЭТО,
Что нездоровы, так сказать,
Гигиенических пакетов
Поскольку просто не сыскать
В аптеках, как и в магазинах,
Где полки девственно пусты
И загибаются в корзинах
Морковки хилые хвосты.
Запущенная коммуналка,
Полураздолбанный трамвай…
И так всей дряни этой жалко –
Хоть водку пивом запивай!
Отец
Горы, язык и люди –
Были не наши.
Я говорила: «Я русская.
Отпустите
домой, домой, домой».
Только ты понимал,
Пока и сам не лёг
Недалеко от дома, дома, дома…
В трёх кварталах.
И из чужой земли американской
в меня пророс.
Письмо в Лондон
Ну как там Лондон? Вязкие туманы,
И также в сумасшествии дневном
По улицам несутся басурманы,
Курлыча на наречии родном?
И по ночам пространство пабов душных
Волною заполняет перегар,
А по утрам спокойно и послушно
Тебя встречает белый Трафальгар?
А я... что я! Опять валяюсь дома.
Заела чужеродная среда.
Здесь всё идёт, конечно, по-другому,
А это означает – как всегда.
Ты видел бы, какая я смешная,
Когда в стихах пишу про небеса!
Как жаль, что я тебя совсем не знаю,
Мой лондонский случайный адресат...
Давай дружить несхожими мирами,
Делиться океаном и луной.
В набитых пабах сидя вечерами,
Ты виртуально чокайся со мной.
Май-2008
* * *
Михаэлю Шербу
По песочку ползёт младенец,
Разевая беззубый рот.
Никуда младенец не денется:
Встанет, вырастет и умрёт.
Телом к старости он износится
И душой бессмертной внутри.
Но пока он на ручки просится,
На улыбку его смотри.
Мне поверь, что нелепо рвение
Неизбежно в могилу лечь.
Бесконечно одно мгновение,
Продолжается бесконеч...
* * *
Пока не видно дирижёра,
В оцепенении застыв,
Прикосновения чужого
Страшатся нотные листы.
Пускай и ценности всего-то
В них заложили на пятак,
Боятся глупенькие ноты,
Что будут сыграны не так.
Что скажет нотный лист безгласный
Тому, кто, мучаясь, играл?
Не ты ли, Господи всевластный,
Мне дирижёра выбирал?
* * *
Покой уютной тишины
Её влечёт,
Но есть хозяин у струны –
Её смычок.
Он любит не её одну,
Её одну,
И он насилует струну,
Струну, струну...
По венам медленно во мне
Беда течёт,
А на издёрганной струне
Дрожит смычок.
* * *
Поэзия должна быть глуповата,
Поэт – дурак, а поэтесса – дура,
Такая, что бледна и полновата,
По ней со школы плачет физкультура.
Тупой поэт напиться должен в стельку
И соблазнять тупую поэтессу,
Тянуть с плеча помятую бретельку,
Возить ладонью по брюшному прессу.
Они должны проснуться на рассвете
И осознать с завидным постоянством,
Что нету счастья в промискуитете
И не спасёшься беспробудным пьянством.
Должны плоды минутного позора
Годами пожинать.
Когда б вы знали, из какого сора...
А лучше вам не знать.
Поэтcкое-2
Художник кистью вдаль уводит тропы,
Закручен балериной пируэт,
А ты всё ищешь рифму к слову «ж…»,
Чтоб доказать себе, что ты поэт.
Поэтское
Трудна и неспокойна жизнь пиита.
Лежишь себе, разнежившись, в траве,
А твой Пегас уже стучит копытом,
И все по голове, по голове...
* * *
Приезжай на Московский, я всё ещё там,
Я только что вернулась из Туапсе.
Один кавказец ходит за мной по пятам,
Пойдём, говорит, угощу кофе-гляссе.
Но я не иду: мне всего двадцать лет,
И я вообще боюсь незнакомых людей.
А ты опаздываешь. Опаздываешь на двадцать лет,
Ты двадцать лет шляешься неизвестно где.
Приходи, иначе не будет здесь больше моей ноги,
Мне страшно представить, что я без тебя ушла,
Что я ушла давно и совсем с другим,
И даже не помню точно, кого ждала.
Про комара
Я придавила комара,
Он умер горестно и тихо.
А дома у него с утра
Уже рыдает комариха.
Ей гости в трауре несут
Нектара – помянуть супруга
И вдвое чаще кровь сосут,
Мстя за потерянного друга.
Тоскливо сыну-комару,
Черно жилище комарово,
А я гуляю по двору,
Толста, румяна и здорова.
Пою: «Парам-парам-парам,
Нет справедливости на свете,
Своею кровью комарам
Другие за меня ответят».
Другие отдадут долги,
Которые моими были.
А разве мы не мстим другим
За тех, что нас недолюбили?
Мы так, как комары сейчас
Кусают тех, чья ближе кожа,
Пьем кровь у тех, кто любит нас,
За тех, кто раньше уничтожил.
Про собак
Бежит собака одиноко,
За нею следует другая,
Бегут, как будто бы далёко,
Но далеко не убегая.
Она бежит, а сердце стонет
И тает в ожиданье знака,
Что, может быть, её догонит
За ней бегущая собака.
За ней бегущая решает,
Что будет, если вдруг догонит,
И тайно встречу предвкушает,
И сердце в предвкушенье тонет.
И так бегут они неспешно,
Траву местами орошая,
В надежде встретиться, конечно,
Судьбу тихонько искушая,
Поскольку выяснить нельзя им,
Ни кобелю, ни бедной сучке,
Когда и с кем решит хозяин
Назначить будущие случки.
А им бы броситься друг к другу,
Сбежать из-под хозяйской власти.
Но в этой беготне по кругу
И есть единственное счастье.
Про таракана
Таракан сказал таракану,
Проползая в дверной проём:
«Не принять ли нам по стакану
На полночной кухне вдвоём?
Расскажу я тебе, Иуда,
О единственной, об одной
Тараканихе черногрудой,
Что твоею стала женой,
Как ловил тараканьи вздохи
Я в предутренние часы,
Как носил я ей хлеба крохи,
Как дрожали её усы,
Как отыскивал я невесте
Залежалого посвежей,
Как мы с ней поселились вместе
В тёплом ящике для ножей…
Этот мир тараканьей лапкой
Ты разрушил, подлец и вор!..»
Тут Господь их прихлопнул тапкой,
И закончился разговор.
В завершение этой чуши
Я добавлю несколько слов.
Им казалось, что мир разрушен.
Оказалось – всего делов.
Про тигра
У тигра пасть и ломит, и саднит.
Туда башку засунет дрессировщик,
А тигр слюну глотает и не ропщет,
Хотя его с утра уже тошнит.
Так у дантиста мучаетесь вы
С открытым ртом. А тигр изнывает.
Он терпит привкус сальной головы,
Он весь дрожит, но пасть не закрывает.
Да он бы с наслажденьем откусил
Мучителю и голову и руки,
Но нету сил, у тигра нету сил
Противиться такой привычной муке.
Язык у тигра бел и воспалён.
Восторги зала – не ему награда.
Но тигр в дрессировщика влюблён
И думает, что, верно, так и надо.
* * *
Прошу посмертно занести в скрижали
Земного путешествия итог:
В Париже разноцветном парижане
Меня не взяли в уличный поток.
Я ездила к заносчивым и гордым,
Но зря клонилась долу голова:
Меня отверг, не глядя, белый Лондон,
И выкинула красная Москва.
И вы, невиноватые, простите
Красоты серых северных широт,
Но двадцать лет невыспавшийся Питер
Меня в лицо уже не узнает.
Прошу посмертно занести в скрижали
Одну из жалоб жителя земли:
Меня и так и этак наряжали,
Но места мне на карте не нашли.
* * *
Пьяный бомж храпит на остановке
(Гол татуированный живот).
Леди на его татуировке
Будто жизнью собственной живёт.
То она взметнётся горделиво,
Грудь подставив солнцу и ветрам,
То она поморщится брезгливо,
Прикрывая пальчиками срам.
Было время, вздохами встречали
Взлёты нарисованных сосков,
Только грудь, высокая вначале,
Растеклась кругами вдоль боков.
Но не плачет чёрными слезами,
Избавленья леди не зовёт.
А покуда жив её хозяин,
Леди дышит. Дышит и живёт.
Разные она видала виды,
Испытала всякого житья.
Вдох и выдох, леди, вдох и выдох.
Так и я, родная, так и я...
Разбирая фотографии…
Мой возлюбленный прекрасный Парис,
Стал ты хмур, неразговорчив и лыс.
Да и я уже в боках раздалась.
Но не порвана духовная связь
С той поры, когда бодры и свежи…
Впрочем, бог с тобой, в архиве лежи,
Где сияем неувядшей красой.
Там и спрячемся от бабы с косой.
* * *
Разделить бы нам счастья крохи,
Идиотам, сиречь поэтам.
На границе одной эпохи,
Где росли за одним буфетом.
Нет ни возраста, ни старенья.
Что для вечности наши годы?
Есть одно на двоих горенье.
Мы с тобою одной породы.
Мы с тобой из одной больницы,
Где забытых не навещают.
Нам, наверное, всё простится.
Всех юродивых там прощают.
* * *
Расставаний, встречные,
С вами не боюсь.
Я, вообще-то, вечная –
С каждым остаюсь.
Если даже, станется,
Выскользну из рук,
От меня останется
Тоненький фейсбук.
Что судьба разлучная
Втопчет под гранит,
Ленточка фейсбучная
Верно сохранит.
Если вдруг о тлении
Пронесётся слух,
Лайкай призрак гения –
Мой весёлый дух.
2011
Религиозное
Я мыслей в голове храню немного,
Но точно не забуду одного:
Семья, конечно, нам дана от Бога
За то, что мы не верили в него.
Речка
Сколько в речку ни плюй, ты её не задержишь теченья,
Наводненья не вызовешь, дурья башка.
Ей, реке, наплевать на страданья твои и мученья
И на приступы ярости в травах её бережка.
Сколько в речку ни плачь, эта речка останется пресной,
Хоть рыданья годами в неё заливай.
Ей не грустно, не больно, ей скучно и неинтересно.
Убегает река, и прохожий садится в трамвай.
Рождество
В рождественский день даже бездомные звери
Счастливы и надежды полны нередко:
Весело снуют у соседской двери
В надежде, что им соседка подаст объедков.
А что ещё нужно для счастья, скажите, кошки,
Нам, животным нехристианской масти?
Меня ведь тоже в детстве кормили с ложки.
Только я не знала, что это счастье.
Впрочем, я о том, что сегодня праздник,
Что бы ни утверждала слепая Тора.
Видите, кошки, звезда над забором гаснет.
Значит, избиенье младенцев скоро.
* * *
С Леной Самсоновой дралась в раздевалке
Классе, наверно, в третьем.
Отличников – сказала она – не жалко
И мы ей за всё ответим.
Она сказала, что я уродливая еврейка,
А сама Лена была веснушчатая блондинка.
Она повалила меня на скамейку
И била по голове чьим-то ботинком.
В памяти эта нелепая сцена
Сменяется радостными картинками,
Но где ты теперь, Самсонова Лена,
Кого теперь колотишь ботинками?
Что, думаю, если бы встретиться нам случилось?
Я с тех пор драться так и не научилась.
* * *
Самолёты меня таскают туда-сюда,
На аэродромах пыль за собой клубя,
Но куда б ни летела, я чувствую, что всегда,
Увозят они всегда меня от тебя.
И я улыбаюсь людям чужим с трудом,
Тысячи миль безумные пролетев,
И входя в новый гостеприимный дом,
Думаю, что ты опять неизвестно где.
Ты тоже, наверно, едешь, идешь, летишь
В нашей с тобой совсем не нашей стране.
Но если под гул мотора ещё не спишь,
То думай, думай, пожалуйста, обо мне.
И тогда нас завяжет в узел твоей судьбой,
Если верить твоей непостоянной судьбе.
И тогда и только тогда самолёт любой
Меня всегда-всегда привезёт к тебе.
Секретарша
Снова жалкий проситель стоит на пороге.
Бьёт на пороге проситель начальству челом.
У секретарши больные отёкшие ноги.
Она их стесняется, прячет их под столом.
Шефы сменяются над головой секретарши.
Она им носит кофе и пишет отчёт.
С каждым шефом на шефа становится старше.
В шефах её секретаршее время течёт.
Аудиенции смирно ждёт посетитель,
Ждёт, секретаршей и другими богами храним.
Кофе хотите? Нет? А что вы хотите?
Все мы ходим под ним. Все мы ходим под ним.
* * *
Семи раз я не отмеряла.
Сразу резала – так жила.
И тебя давно потеряла,
До того ещё, как нашла.
Пятилетка – такая малость
Или нет, гигантский провал.
Я с мальчишками целовалась,
Ты кораблики рисовал.
Щедро слёзы лила в Неву я
Дураков каких-то любя.
Я-то думала: существую.
Оказалось: ждала тебя.
По тебе я себя сверяю.
Но несчастье, как мир, старо:
Безнадежно твой след теряю
В схемах лондонского метро.
Сказочка
Нашла лесная фея малютку в корнях осины,
А та выросла и суженого себе вытащила из болотной трясины.
«Я ли, – говорит фея, – тебя не лелеяла, не прочила тебе волшебное будущее?
Зачем же ты домой тащишь это бесперспективное чудище?»
А девчонка: «Люблю, – говорит. – Я бы хотела
Слизывать болотную тину с его зелёного тела.
Не надо мне принца и эльфа никакого другого,
И это, тётя фея, моё последнее слово.»
Кикиморы фее нашёптывают в лесной чаще:
«Мучиться с ним девчонке. Урод-то совсем пропащий.
У него ноги – лопаты, руки – обрубки,
А он не пропустит в лесу ни единой колдуньей юбки».
Фея вздыхает, слушая про мучения девичьи,
Ищет на смену чудищу обычного приличного королевича.
Но верно кикиморы чудищу не доверяли:
Видели водяные, как влюблённые в болото ныряли.
Пришла фея, глядит, только надпись пузырится на болоте:
«Это счастливый конец. Больше не ищи меня, тётя.»
И не наколдовали ещё в лесу эхолота –
Измерить всю глубину губительного болота.
* * *
Сколько из сердца вынуто
Лишних кусков бескровных,
Сколько напитков выпито
Алкогольно-любовных!
Сколько по злому северу
Пролито слёз ненужных,
А подлетаешь к Денверу –
Мыслями рвёшься к мужу.
Сколько уроков пройдено,
Что не о том терзалась!
Ну, здравствуй, вторая родина,
Где б ты ни оказалась.
Следующая станция – Смерть
– Следующая станция – Смерть. Вылазьте! –
У проводника не выдержали нервы, –
А эта станция Чужого Несчастья.
Ты сошёл, как водится, первый.
Потом я. И мы, два иностранца
(Всего слов – «спасибо» да «здрасьте»),
Пошли – на чужого несчастья станции
Строить свое новое счастье.
Так и живём в сетях сюжета невнятного.
А стройка законсервирована на года.
Но учти, если ты поезда ждёшь обратного,
Что отсюда не ходят обратные поезда.
* * *
Стихотворение живёт
В цепи мучительных беззвучий,
Освободиться ищет случай,
Никем не узнанное, рвёт
Пространство, тянется тревожно,
Ещё не воплотившись в речь.
И нужно только осторожно
Его из воздуха извлечь.
* * *
Та мышь, которая в запарке
Кусочки сыра стиснув ртом,
Несёт товарищам подарки,
Уже пожертвовав хвостом,
Оставив лапу в мышеловке,
Забрызгав кровью ламинат,
За чудеса своей сноровки
Она награду из наград
Предвосхищает сердцем мышьим,
Биеньем мышьего нутра.
Мышиным возбужденьем дышит
Её мышиная нора.
Там каждый втайне грезит сыром
И сам бы в мышеловку влез.
О, там не просто примут с миром,
А там возносят до небес!
От старика до мыши-крошки
Жрут, задыхаясь от любви,
И засыпают, сплюнув крошки,
Что перемазаны в крови.
* * *
Товарищ, огорчаться брось,
Дави тяжёлый вздох.
Нам жить с тобою довелось
В эпоху из эпох.
Вот соотечественник твой –
Он брызгает слюной.
Он сильно болен головой,
Он болен всей страной.
Прими с восторгом, старина,
Его безумный пыл.
Когда, в какие времена,
Он так безумен был?
Он был угрюм, и глух, и нем,
И дрался с пьяных глаз.
Но чтоб свихнуться насовсем –
Такое в первый раз!
Да нам подарено судьбой
Над смертью торжество.
Конец пришёл, а мы с тобой
Свидетели его.
Иной родится и помрёт,
Другой уже угас.
А мы видали свой народ
В его последний час.
Тверди, когда тоска дерёт,
Когда своих забыл:
Я не был там, где мой народ
Тогда, к несчастью, был.
* * *
Только взяли по сто
Выпить за страну,
Как Елагин остров
Двинулся ко дну.
Нет прекрасней спорта –
Вместе со страной
Задохнуться к чёрту
В толще водяной.
Горе – на бумаге
Пережить страну.
Утони, Елагин,
Обратись в волну.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Где по Петроградской
Ходишь стороне,
Там мой город адский
На далёком дне.
Тоска
Где тебя, художник, носит,
Молодая голова!
Где ты, мой Каварадосси?
Нарисуй, пока жива.
Время быстро выедает
Золотую пухлость щёк.
Только чудом не седая,
Не иссохшая ещё.
Время сыплется проворно
В бездну тоненьким песком.
Нарисуй мне локон чёрным,
Быстрым, порванным мазком.
Локон чёрным, плечи белым,
Как бывает у актрис.
Нарисуй перед расстрелом,
Перед первым криком «бис».
Хорошо в разгар карьеры
Понарошку умереть.
А у нас одна премьера,
И финита ля комедь.
Травиата
Где-то в голоде и холоде
Дети мрут без провианта,
А в моем уютном городе
На экране травиата.
Ты в бреду, горячке водочной
Подыхаешь за сараем,
Мы в агонии чахоточной
Театрально умираем.
Ой, беда моя неновая,
Декорация складская...
Что ж настойкою вишневою
Я так страшно истекаю?
* * *
Три дня, десять дней, потом ещё двадцать дней.
Семь дней – от субботы до следующей субботы.
Я даже согласна, чтобы было ещё больней –
Только бы отвлекаться от этого бесконечного счёта.
Научи меня думать о чём-нибудь без тебя,
О чём-нибудь постороннем, не очень важном,
Чтобы жить, не дни на часы и минуты дробя,
А удивляться, что время летит со страшной
Скоростью, почти не оставляя следов,
Как раньше, когда вечер наступал неожиданно рано,
Когда ещё меж наших двух городов
Не было такого огромного океана.
Научи, пожалуйста, если сумеешь, меня
Жить, неделями время незаметно сжигая.
А пока тебя нет… двадцать дней, десять дней, два дня –
Это я его каждый день на день вперёд сдвигаю.
* * *
Михаилу Юдовскому
Ты снова пьёшь, мой дорогой Орфей,
Безудержно, бессмысленно и дико.
И спит, напившись в стельку, Эвридика –
Твой будущий бессмысленный трофей.
А впрочем, пусть она спокойно спит.
Найдётся средство от любви и женщин.
К чему спускаться в сумрачный Аид?
Мы здесь себе устроим ад похлеще.
С утра, благодаренье небесам,
Излечишься от первой нервной дрожи,
И кто тебя – ты скажешь – уничтожит,
Когда себя не уничтожишь сам!
Но Эвридике вечность не истлеть –
Ты вспомни, не показывая вида.
И закури, чтоб ярче догореть.
Ведь это же кратчайший путь к Аиду.
* * *
У кого-то перо никак не остынет
От жара горячечного стиха,
А у меня внутри выжженная пустыня,
В которой попадается словесная шелуха.
Здесь прошли толпы поэтов русских:
Классики и другой современный сброд.
Вот – следы крови, вот – выпивки и закуски.
Столько топтали – ничего уже не растёт.
Вам кажется, что она ещё не допета,
Ваша зарифмованная тоска?
А у меня внутри кладбище русских поэтов,
Где я брожу в поисках живого ростка.
* * *
У меня в бутылке чистота вешних вод,
По стенкам её текут картины Дали.
Там, в середине, от ужаса к вечности переход
И спокойствие моё и всех народов земли.
Ближе ко дну я слышу весёлый смех.
Это моя смерть разевает прореху рта.
– Выпей меня, – говорит. – Я вернее всех,
Надёжней любви не будет ни здесь, ни там.
* * *
У нас был мир. От вечера до утра – недолго.
Он развалился к утру на тысячу незаметных осколков.
От него остались слова, муки совести, едва слышные вздохи.
От целого мира – жалкие, ничтожные крохи.
Если бы знать тогда в пьяном ночном угаре,
Как придётся платить за мир, что – мы думали – нам подарен!
Прятать глаза, говорить, улыбаться, ходить на работу,
Пытаться не смотреть назад, как несчастная жена злосчастного Лота,
Расплачиваться монетой чистейшей фальши...
Но, что бы там теперь ни было дальше,
Я всё равно не сумею любить сильнее.
Просто обернусь назад, и – окаменею.
* * *
У поэта забота, етить-колотить, –
Имя своё в журналах светить;
Без выходных, любить-умирать,
Публике имя своё втирать.
Богу-дьяволу целовать носки
Кладбища на пороге,
Умоляя: «Включи до смертной доски
В парочку антологий».
И в аду на сковородке горя,
Вопить-заливаться:
«Чёрт возьми, всё было не зря, не зря!
Семьдесят публикаций!»
* * *
Убегаю вдоль по лезвию
От разбившихся корыт.
Если я сегодня трезвая,
Значит, магазин закрыт.
Справа пропасть повстречается,
Слева – лестничный пролет.
Кто на лезвии качается,
Тот костей не соберёт.
Не жалей ты ноги резвые,
Их с корнями оторвут.
Залезай ко мне на лезвие.
И на лезвии живут!
Философское
Как много важных истин в этом мире!
Я щедро людям сообщаю их.
Обычно дважды два даёт четыре
И редко – восемь, если два больших.
Ханука
Через сорок-пятьдесят лет,
Если меня «Абсолют» не сведёт в могилу,
Я возглавлю семейный обед
Под какую-нибудь «Хаву Нагилу».
Стоя одной ногою у райских врат,
Буду невнятно шамкать родным и близким
Про давно потерянный Ленинград
На ломаном полузабытом английском.
И мои весёлые юные правнуки,
Освещая менорой праздничный стол,
Прощебечут: «Бабушка, хэппи ханука!»
А я им: «Ленин. Партия. Комсомол».
Художник
Жил да был смешной художник,
Развесёлый и худой.
Вечной юности заложник,
Безнадёжно молодой.
Очень искренний и верный,
Он душою не кривил.
Страсти жаждал он цистерну
И цистернами – любви.
Зазвените громче, струны.
Утони, тоска, в вине.
Страсти много нужно юным,
А художникам – вдвойне.
Он заглатывал любови
Ненасытным красным ртом
И, напившись свежей крови,
Их выплёвывал потом.
Сердце творческое пело,
Карандаш в руке играл.
И кому какое дело,
Если он кого сожрал.
Не суди красавца строго.
Утопи тоску в вине.
Юным крови нужно много,
Так что дело не в цене.
Шпроты
…а мы живём в консервной банке.
Живём в сплоченье шпротных масс.
У нас заводы, школы, банки.
Всё, в общем, так же, как у вас.
Конечно, воздуха нехватка,
Но, если дышим, то своим.
К тому ж у нас полно порядка
И масла – хоть залейся им.
Лежим, касаемся задами,
И в шпроту шпротный глаз глядит.
Когда мы так лежим рядами,
То нас никто не победит.
Кто хочет распрощаться с банкой,
Тот недостоин званья шпрот.
А вдруг уедешь с иностранкой
И угодишь на бутерброд!
Лишь иногда покой нарушит
Вопрос мучительный один:
А что там всё-таки снаружи:
Толпа ликующих сардин?
Но глухо, как в кабине танка,
Один из шпрот на самом дне
Сказал: «Весь мир – большая банка».
Ему видней. Ему видней…
* * *
Это время мной когда-то было любимо,
Как любое время. Я все времена любила.
Любила осень за спешащую следом зиму.
Зиму – за то, что весна за ней приходила.
Любила весну за лето, лето за осень,
Смотрела в июнь сквозь холодные ливни марта.
Но время ушло. Я его зачеркнула косо
Сегодня в ожиданье иного завтра.
* * *
Юзеры, зацикленные на «мыле»,
Такие, как мы, компьютерные наркоманы,
Прорываются, прорываются через мили,
Прокладывают электронные автобаны
По лесам, рекам, горным отрогам,
Через урочища, скованные заклятьем,
Чтобы потом лететь по этим дорогам
За одним коротким рукопожатьем.
Я строю проспекты, автострады, шоссе, хайвеи
Сквозь понятия адресов, времени, эмиграций.
По ним я уже и ходить и ездить умею.
Но и ты научись по ним до меня добраться.
* * *
Я верно приближаюсь к сорока,
И, может быть, поэтому для счастья
Твои глаза, твой лоб, твоя рука
И поцелуи на моём запястье –
Вот все, что нужно. Я живу пока,
Пока ты здесь. А после будут войны,
Землетрясенья, засуха, потоп,
Потом всему конец. Но я спокойна.
Я счастлива сейчас, пока твой лоб,
Глаза, рука, ты весь – для поцелуев
Моих...
* * *
Я всё равно упорно приезжаю
С той родины, которой не нужна.
Меня встречает странная, чужая,
Понятная, привычная страна.
И я, с какой-то неуместной дрожью
Ступая в неосвоенный простор,
Иду домой – к надежному подножью
Любимых кем-то колорадских гор.
* * *
Я останусь каждой фразой,
Фотографией, штрихом.
Забывай меня не сразу
И не думай о плохом.
Думай, что союз непрочный
Было год не разорвать.
Забывай меня построчно –
Так труднее забывать.
Забывай меня. Но долго.
А во мне на сотню лет
Ты останешься осколком,
Справа, там, где сердца нет.
* * *
Я пробиваюсь к тебе сквозь толщу народа
В аэропортах и на вокзале.
Я иду к тебе бесконечных полгода.
Так меня за благополучие наказали:
Идти к тебе до неизвестной поры,
Как Сизиф с камнем своим тяжеленным.
Вот уже ты, но – камень скатывается с горы.
Это значит, мой самолёт на Вену
Улетает, и его нельзя пропустить,
Но, как только окажусь мучительно далеко я,
То мысленно – опять в обратном пути,
Как Сизиф, которому нет покоя.
* * *
Я тебе неверна, но ты без нужды не плачь.
Мой избранник – не повезло – городской палач.
Провожали меня на свидание всем двором.
Поджидает он избранницу с топором.
Если жаждешь мне возмездия – не грусти.
Говорят, меня не станет часам к шести.
Говорят, что он ласкает невинных дев
И топор заносит, девою овладев.
Кровяная река из-под дома его течёт.
Так он девам невинным, верно, ведёт учёт.
…
Провела я в его объятиях эту ночь,
Он наутро меня спокойно отправил прочь.
Убивать не стал. Не слушай, что люди врут.
Отчего – он не знает – невинные девы мрут.
На пороге я стояла белым-бела.
И потом сама на топор головой легла.