Рыба моя
Рыба моя золотая, хозяюшка тихого плёса,
слышу, как ты заплетаешь кувшинок зелёные косы,
вижу тебя в повечерье девушкой на берегу,
сказке твоей верю, радость её берегу.
Рыба моя, серебрянка, стройная дочь океана!
Сквозь перекат спозаранку идёшь, не чувствуя раны…
Вижу тебя в кольчуге светлых стальных колец,
вьющую в пенном круге любви смертельный венец.
Рыба моя живая, сетей галилейских свиток!
Семь испекли караваев, тысячи были сыты.
Прочту анаграмму «ихтис», увижу размах креста –
в потоке порочных истин правда твоя чиста.
Рыба моя, тайна – воды и самой жизни!
Вёсел плеск величальный, полные солнца брызги!
Плыви, я тебя отпускаю в твой сокровенный скит –
ты же одна такая, мир на тебе стоит.
Пляжные размышления джинна
Провалявшись на пляже среди брюхоногих существ,
понимаю, что мне не хватает обзора.
Вот бы влезть на высокий, надёжный и прочный насест,
и смотреть широко на залив и на горы!
Если жарко и тесно, то хочется снежных вершин,
крепкой плеши Атланта и плеч Гулливера, –
алым дымом взлечу, и прощай, Сулейманов кувшин,
принимай мой полёт, атмосфера!
И, по древнему слову, песчинкой предстанет Земля,
засвербит в уголке воспалённого глаза,
и слеза океана зальёт города и поля,
и вскипят облака ядовитого газа…
Мне такого не надо! Я лучше спокойно взгляну
сквозь стеклянную линзу на крошку в ладони,
и увижу судьбу, и внезапно пойму глубину,
где застыла Вселенная в тихом поклоне.
Там летят по орбитам лазурные искорки звёзд
в нерушимых чертогах алмаза и кварца,
там единой гармонией дышат цветок и погост,
и не плачут во сне ни младенцы, ни старцы.
За решёткой кристалла найти бесконечный покой,
и уснуть? Но зачем, я и так засыпаю…
Между солнцем и атомом тает беззвучной строкой,
догорает над морем заря золотая.
Дуновение бриза уснувшие глади рябит,
а эстрадные ритмы скользят мимо слуха.
Не имеют значенья размеры светил и орбит
в поле зрения Духа.
Изучение накипи в чайниках
Изучение накипи в чайниках
продиктовано жаждой найти
в хаотической груде случайного
все начала, концы и пути,
процедить через сито статистики
воду мыслей и фактов песок,
и в бурьянах и плевелах мистики
увидать хоть один колосок.
Но из кранов течёт только жёсткая,
отдающая хлором вода;
лучший чай на подносике жостовском
подаёшь, а в стакане бурда,
и анализ крошащейся накипи,
как бы ни был он точен и скор,
никому не подарит ни капельки
с заповедных заснеженных гор.
Толкование печалей
Ты можешь толковать мои печали,
исчислить их века, глубины, дали,
нащупать пульс и угадать исток?
Умеешь ли расслышать эти струны,
успеешь ли запомнить эти руны,
пока волна не сгладила песок?
Ты можешь сдвинуть графики и сроки,
перенаправить на лету потоки,
поставить пирамиду на ребро?
Ты возродишь огонь из хлопьев сажи,
и, встав с одра¸ честному миру скажешь
о смысле выражения «добро»?
Ты знаешь, кто слова наполнил смыслом,
и ритмы сердца переплавил в числа,
и в числах тех гармонию узнал?
Сумеешь ли пройти дороги эти,
найдёшь ли для единственной на свете
тот анемон, ту яшму, тот коралл?
А если так, то сможешь ли запомнить
усталость рук, и тяжесть чаши полной,
и горечь правды в крепости вина,
и муки неизбежных расставаний,
и яблоневый цвет над головами,
и жизнь, опорожнённую до дна?
Дантес
Дантес (не Жорж, конечно, а Эдмон),
увы, в Россию так и не поехал, –
не довелось обить собольим мехом
его карету и его вагон.
Не стали перестраивать столицу,
не появился золотой клозет,
не слышно было кряканья газет,
не дождалась Россия инвестиций…
Не оттого ли праведная месть
у нас реализуется в похмелье,
и справедливость не бывает целью,
она – мечта, и очень редко – весть.
Не оттого ли вера нам дороже
закона? Нам бы каяться, да красть,
и проклинать предателей и власть,
оплакивая Русь в предсмертной дрожи…
А если с оборотной стороны
на это посмотреть? Усни в Париже,
и ночь на струны памяти нанижет
видения любимой старины,
а утром ты в намоленном соборе,
где отпевали Бунина, стоишь,
и чувствуешь, как трепетная тишь
таит в себе вздыхающее море…
Россия, как ни мало здесь тебя,
но всё тобою соткано и спето.
Разлуки нет, и не было. За это
я принимаю, веря и любя,
твой дивный мир, что надвое расколот,
твой страшный путь исканий и потерь,
былое и рождённое теперь,
молений жар и размышлений холод.
Не пустит корень Франция в Москве,
Дантесу в Петербурге быть Геккерном,
коньяк не возят в нефтяных цистернах,
газетный вой не заповедь молве!
Флоберу Пушкин показался плоским, –
я нахожу, что Центр Помпиду
и неуклюж, и грязен, но иду
на выставку Дали. Вот как всё просто!
Рождённый дважды
Я снова слышу, как вокруг твердят,
что плохо всё, что жизнь не удалась,
и некто, полувыбрит и поддат,
клянёт погоду, родственников, власть –
о чём припомнит, разве только Бога
не упомянет (он же атеист),
и всё никак не вырулит к итогу,
зануден, пустословен, голосист…
Угадываю жадное желание
иметь в запасе жизнь, а лучше две,
прожить одну, а дальше – знать заранее
все прикупы (и джокер в рукаве).
Желанье знать таблицу лотереи,
листы вакансий, ценовой разброс,
исчислить всё, и разрешить скорее
квартирный или половой вопрос.
Но, выслушав, я снова промолчу,
и свой секрет, как робкую свечу
ладонями от сквозняка закрою.
Не по плечу мне, да и не хочу
в распивочной разыгрывать героя.
Я знаю, что живу не в первый раз,
я мог бы целый год плести рассказ
о людях, знаменитых, и не очень,
о городах, державах и эпохах,
включая всё, что льется между строчек,
все капли, растворённые в потоках
прожитой жизни. Тот бесценный опыт,
казалось мне, способен уберечь
мою судьбу от нежеланных встреч,
и всех невзгод, пожаров и потопов…
Но отчего же, помня каждый шаг,
я повторяю прежние ошибки,
шагаю неуверенно и зыбко,
ищу не там, и делаю не так?
Я вновь теряю дорогих друзей,
и в горькой ссоре расстаюсь с родными,
и, словно варвар, заплутавший в Риме,
иду в «Макдоналдс», проглядев музей…
Ступаю на знакомую тропинку,
и через миг – в неведомом краю…
Произношу молитву без запинки,
и снова – продаю и предаю…
И не спасает память от безвременья,
ведя по лабиринту в темноту,
но снится белокрылое парение
твоей любви, поющей на лету,
и каждый раз по-новому рождаясь,
она меня зовёт издалека –
цветок сансары, строчка золотая,
туман, росинка, ручеёк, река…
И Грозный был, и был Тишайший
И Грозный был, и был Тишайший,
и тополёвый пух легчайший
по всем Черемушкам летал,
подковы цокали в булыжник,
и вырастал раскладкой книжной
пятиэтажечный квартал.
Всё было вместе – пласт морены
в дорожной выемке, сирены
штурмующих проспект машин,
капуста и пучки укропа
у магазина «Изотопы»,
диагональ и крепдешин.
Дым бересты и «Беломора»,
шум ругани и разговоры
о космосе и Корбюзье, –
Москва пестра и эклектична,
здесь всё по-своему прилично,
но цель, конечно, в колбасе…
О, правда жизни! Ты прекрасна,
когда за далью безопасной
припоминаешь пафос твой, –
ночные записные бденья,
товарные столпотворенья,
уют, похожий на постой.
И только книги, книги, книги,
слепой души моей вериги,
всем дефицитам дефицит!
Собранья, серии, журналы –
шкафов и полок не хватало,
был век на прозу даровит.
И ныне, как студент в раскопе,
дивлюсь России и Европе,
их артефакты вороша –
тома лежат культурным слоем,
и шрифт чернеет в них золою,
и кладка слова хороша.
Я хочу быть стоном надломленной ели
Я хочу быть стоном надломленной ели,
дальним звоном колокола в метели,
неутешным плачем у колыбели
на исходе дня,
потому, что в этом снова и снова,
и легко, и чисто, и проще простого
сквозь пустую речь прорастает слово,
и зовёт меня.
Но меня не тронут пьяные слёзы,
и надрыв, и вопли, и кровь с навозом,
и вообще я не верю в соборность колхоза,
мне другое ближе –
одинокость креста над речным разливом,
и негромкий, но вольный шелест нивы,
и согбенная скорбь надмогильной ивы –
в ней я родину вижу.
Вижу вал земляной – то в некошеных травах,
то под белым снегом, и в детских забавах –
вот что вижу я у тебя, держава,
под кольчугой.
И не надо вычурных толкований,
завываний, истерик и целований –
в наше время играть и сорить словами
не заслуга.
© Никита Брагин, 2018.
© 45-я параллель, 2018.