Ольга Ведёхина

Ольга Ведёхина

Четвёртое измерение № 10 (358) от 1 апреля 2016 года

Птицербург

Деревья зимой

 
Когда штормит, держись за ветки взглядом –

за кровеносные сосуды с чёрной кровью
земли.
Держись за эту вязь природного фарси.
Оставь асфальт, бетон, хайвейные огни –

вкуси
разнообразие масштабом с бесконечность.
Непритязательная лёгкость встречи
с кружением зигзагов, завитков
и линий, и отрывистых штрихов…
Доступный фон, кораллы внеморские,
актёры, чьей-то волею немые –

в своём служении при нас, для нас…
Бесснежных зим устойчивый каркас.
Меж небом и поверхностью земной смиренно реют
деревья.

 

Обида


Обида –

в этом слове, в самой его сердцевине
тоненько плачет «и».
Ну и ступай, говорит, 
но втайне свистом своим призывает:
приходиии!
Желтобокая метка, иволга, как бы тебя избыть?
Событие
скручивается сушёным листом,
и этот фантом
рассыпается на миллион частиц –

прах фраз, невысказанных реплик

и надуманных небылиц
долго потом не вымести…
Можно упорно скрести, 
а можно дунуть – и ффух! –
тут же грот чист, и дух
дышит, где хочет, ведь там
лёгкая, ясная, благодарная пустота. 

 

Воздух рябит от снега...

 
Воздух рябит от снега, воздух дрожит.
Прищуриваешь глаза, оставляя щёки на поле брани.
Снежные воины гибнут, бросаясь на тёплые блиндажи.
А из-за окна они такие мирные – пылинки из снежной ткани…

Вечный поток, движение сверху вниз –

словно машинист сцены без конца вращает рулон декорации.
Белые крохи присаживаются на ветки, карнизы,
козырьки остановок, кудри лепных амуров и натуральных граций.

Белое снизу и сверху – две белых черты.
Земля и небо – две белокожих ладони,
а между ними снежный песок бежит,
словно в снежных часах – где ветер песчинки гонит.

 

Половина

 
Половина – злы, половина – добры,
но в злых и добрых нет чистоты натуры.
Ровно-белый – редкость,

и чёрный густ только до поры,
чаще в каждом – бурый, бурый, бурый.
В каждом сердце смесь из стекла и свинца,
глаз – не зеркало, он – алхимическая реторта, 
где кипят и плещутся кислород, мышьяк, болотная зеленца,
иногда вдруг дающие золото неземного сорта.
Эта гладкость кож,

лисий мех волос,

барханы мускулов,

лёд ногтевых пластин,
луны бёдер – обаятельные оболочки,
а за ними самум, Стожары,

слезоточивый дым,
в половине – едкий сок молочая,

в половине – совершенство кленовой почки.

 

Весной, когда из каждой кроны...

 
Весной, когда из каждой кроны,
заботливо раскрашенной Сёра,
несутся треск и перестуки клювов-кастаньет,
когда в ветвях звенит челеста
и спрятаны там хор и камерный оркестр,
и «Соловья» Алябьева поёт сам соловей,
а дирижёрский пульт прикинулся гнездом, –
наш город – Птицербург.

 

Девушка едет в метро...

 
Девушка едет в метро.
Переезжает вброд
всю ширину Невы.
Лютиковое облако

вокруг её головы,
в пальцах конспект.
Остановка «Невский проспект».
Сейчас она застегнёт пальто,
исчезнет шеи пионовый лепесток,
ключи от рая в форме ключиц,
тату в виде стайки взлетающих птиц,
цепочка, впадающая в персидский залив  –
от слова «перси», которое отчего-то забыв,
мы потеряли в языковой дороге,
заменив холодным и строгим
«грудь»,
в котором слышится «грусть»,
только звону больше. Грудь –
это глыба камня, колодезный холод;
слово «грудь», как молот,
который выронила рука,
падает с языка.
Как потеряли мы эту замшу персика, 
как отказаться посмели…  Перси
исходят теплом овечьим,

амброзией и нектаром,
дышат опарой,
сотканы из тычиночного вещества…
Двери сомкнулись, 
девушка вышла, 
в вагоне витают утерянные слова.

 

Лилия

 

Твоя лилия не идёт у меня из головы-памяти-глаз.
Странный цветок: его запах по зубам и нервам не каждому,
а мне как раз –
словно духи «Опиум»: чем больше вдыхаю,

тем больше жажду, но
так и погибнуть можно… а я продолжаю…

Мучительный кайф.
Лилия вся распахнута – никаких тайн за пазухой,
это не роза вам – та сплошь интрига,

мечта охотника (о, розы тоже мне нравятся),
однако
томный изгиб шестигранника лепестков –
мой эстетический драйв.
И поди подбери адекватную вазу ей –
звёздной дочери, что не боится

под взглядами нежностью плавиться
(при этом ничуть не сгибая стебля
гордого позвоночника).
Потому и бесстрашная –
знает, что сила её в открытости.
Снежный батист её смелостью выбелен,

шармом – веснушки в тычиночном многоточии.
Лучший цветок – твоя лилия… неповторимая,
парадоксальная – символ

голодной

сытости

 

Ольга

 

 

Ольга –
имя строгое
с мягким знаком обманчивым
с этим «о» – детским мячиком:
на бумаге кружочком – и так же губами
изображаем шарик,
в кольцо замыкая рот,
словно готовя его к производству нот
(не знаю: есть ли для танца губ сексуальнее звук –
разве что «у»?..)
Так вот: это «о» плавно сменяется
мягким «эль» в лёгком платьице,
а потом, когда никто не ждёт подвоха,
громом с неба «г!», града горохом –
вся ласка насмарку...
Строгостью
имя стёгано,
«га» – леденит металлом,
розгой хлестнёт, останется следом алым
в воздухе…

Имя моё – не слишком ли жёстко стелешь?..
Трудно любить тебя – только смириться
и наблюдать, как сражаются птицы:
нежность и строгость – кто победит?..
Живу, наблюдаю… Вопрос открыт…

 

Море

 

море
легко уморит:
щёлкнет пальцами – и
окончишь земные дни
на неизвестном дне
в венке из рыб.
волн настойчивый след –
берег изрыт.
море всегда говорит:
речь его бьёт в уши
пульсом морским – никогда не устанешь слушать.

море опаловое.
прозрачные волны взлетают и падают,
пенные жемчуга на песчаной шее
берега дорожают и дешевеют
в зависимости от освещения.
ошалев от вечного трения,
ракушки отдают свою скромность
в пользу идеального перламутра,
что, несомненно, мудро.
водоросли, мальки у щиколоток, песок
под водой подмигивает, заигрывая с ногами.
каждая волна усиливает бросок.
бьётся морское стекло,

и бабочки хлопают парусами. 

 

Ливень

 
Вот брызжет – будто молоко
стучит о жесть ведра большого.
Тугие струи всё окно
залили, смыв мироосновы.
Преграда града,
копья капель…
В стакане кисть взболтнув слегка,
художник начал снова: камень,
деревья, крыши, облака.

 

Зелень

 
Здесь, во дворе, тенисто.
Листьев мониста
пока зелёные, но скоро
завезут янтарные. Спорить
не о чем среди флоксов и георгин – 
просто дыши, смотри.
Хлопанье голубиных крыльев – 
музыка воздуха. И открыты
листья кустов сирени, 
настаивая на том, что зелень,
вбирающая свет, земные соки и дождевые реки, – 
посредник между небом и человеком.

 

Нарцисс

 

Дрожит вода – но ряби нет,

и зеркало не затемняет ряска.
Ничто не помешает созерцать:
вот стружки локонов из бронзы,

полированной до блеска,
вот переливы мускулов предплечья,

и ежели чуть ближе стать –
пшеничные поля груди.
Другой бы молвил деве – приходи,
но это поле не для губ чужих:
осыплется пыльца и позолота,
когда щекой, рукой в них погрузится кто-то –
нельзя впускать. 
А брови – что стрижи,
не складывающие крыльев и для сна – 
парят над кущами ресниц.

И в каждом из зрачков видна
золотоликая заря – божественная Эос.
Возможно, от неё черешневая спелость
румянца на лице… А между рёбер
мощёный плитами шлифованными пресс –

безумство прятать в робу
их кладку – к грани грань.

Когда бы не застыл я здесь,
немало колесниц проехать по нему могли бы,
по гладкости скользя.
Но никому нельзя
дать прикасаться к каменной прохладе.
Над водорослями как плавно вьются пряди…
Не очень линию запястья разглядеть –
изящный бугорок над лепестком ладони -
прилягу на траву, приблизив глаз к воде…
Как жаль, что губ моих никто не тронет.
Как хорошо, что этих винных ягод 
коснуться не дано слюне чужой, равняющейся яду…
Заденешь пальцем – отраженья нет.
Не будешь трогать – сохранится свет,
струящийся от лба, ключиц, коленей…
Смолою лунной будто склеен,
мой торс, мой силуэт белеет…
Испить воды – себя испить, вернув
потом обратно в водяное ложе.
Ещё глоток – и всё сильнее грусть;
себя, себя – всё яростнее жажда гложет…
себя…

 

Larghetto А. Сальери

(концерт для ф-но с оркестром C-dur)


Звуками лечены
раны – жизни увечья.
С муками венчаны,
болью засвечены
плёнки души
Не спеши
Тихо на цыпочках молоточками
Лёгкими, крохкими ветра звоночками
По душе губами нот
Нежных pianissimo хоровод.

 

Листья

 

они желтеют
они сохнут
от горя, болезни ли
пламенеют
на летаргической грани
багряным взрываются
и умирают
прожилок розовый мрамор
крапинку жадеита
золотые жилы
трещины как на эмали
тушью пурпуровой
рисовали
руки невидимые
делали инъекции
жжёной сиены
кадмия жёлтого
красной железоокисной
до образования прорезей
а ветер подует – и вся эта красота
слетает для тления
вся до последнего
своего листа
 

Гриф твоей руки...

 

Гриф твоей руки
Пальцев пиццикато
Вдоль по струнам вен

Лёгкие мазки
Кисточкой заката
В книге перемен

Платье тишины
Падает бесшумно
На порог травы

Мы едва видны
В жидком свете лунной
Тонкой тетивы

Дремлют тополя
Чёрные пижамы
Скрыли седину

Звёздная семья
Выбирает раму
Нашему окну

 

На земле…

 

на земле листопад
на реке листоход
стайка золотоспинных

кленовых рыбок идёт,
как лосось на нерест.
бурьян, крапива, вереск
провожают глазами
бурые и пурпурные листья вяза,
плывущие неторопливо.
как золотые льдины,
окуньки ольхи

высверкивают плавниками.
не река, а лава,
влекущая всё, что встретится.
чешуя листьев мягко светится,
и их размеренное движение
подчёркивает нездешнюю

статику отражения.

 

Улица Пестеля

 

Бродскому 

  
Между Маршаком и Чуковским,
получается, жил Бродский.
В пространстве Гиппиус и Мережковского.
Концентрация поэтов на единицу площади 
зашкаливает, словно город щадит
ноги туристов-стихолюбителей, 
стекающихся к сей обители.
Улица словами полнится –
наливная, как яблоко.
Слово здесь быстро ловится
из окна на обрывок облака.
Улица – река словесности, рукав между двумя храмами.
Улица Пестеля – и есть та самая
«часть речи» – поэтической речи.
Кто бы здесь ни был встречен,
меркнет, растворяется, тает
на фоне мега-теней.
Улица обретает
славу Элизиума.

Тамошний воробей
смотрит дерзко и чирикает,

слегка картавя –
знает, что тоже рыжий.
Старый балкон кого только не принимал на грудь…
Бывшие жители этой квартиры – «господа-все-в-Париже»,
в Венеции, в вечности, в славе, за границей:

страны ли, мира – какой-нибудь.  

 

Запомни…

 

Запомни этот хаос, древо…


Они всё помнят – тополя, дубы…
Они – свидетели, хранящие молчанье.
Их смоляная воля – быть,
расти, пока пила не ранит,
пока убить пан человек не вздумал.
Они живут, не размыкая губы, 
а сколько бы могли поведать…
Хоть осыпаются их золотые вежды
по осени, но память сохранит,
как стонет у ствола пиит,
бессильный отменить
гремящие шаги слепого Командора
истории. Как прирастают споры
войнолюбивых атомных грибниц,
как превращают блиц
в хроническую боелихорадку, 
как образ усача опять в подливе сладкой
толкают нам в лицо, 
как видится овцой
правителю народ свой евразийский,
как в летний полдень безмятежный близко
дыхание бесправных, скудных дней…
История, попридержи коней,
останови мгновение, где шёпот
обильных трав,

грассирующих гроз далёкий рокот,
бурчание шмелей и полны закрома.
Нет, не вращай, история, литые жернова – 
не многих ли в муку перемолола?..
То дереву привычно до весны быть голым –
но не для Аушвица человек рождён 
и не Устьлагом жизнь ему царапать.
Запомни этот хаос, клён,
и возопи за тех,

кому отказывают в праве плакать.

 

Снег. Тихая радость...

 
Снег. Тихая радость.
Умягчилась земля.
Грубого не осталось -
временами скользя,
стопа ощущает волны,
гребешки, перекаты.
Утопает, выныривает снова,
руки взмахивают крылато,
опираясь на воздух, ведь больше
не на что опереться.
Нам, как озёрным уткам, крошит
булку некто, обладающий добрым сердцем.
Скрылась река под белым –
твердь её замело.
То, что легко летело,
так же легко легло –
белые эти зыби – 
ног наших колыбель –-
редкий подарок зимних
скудных недель.

 

* * *

 

у облаков
забег
заплыв
у облаков
освобождение от оков
протягивание рук
воссоединений семей
в небе работает плуг
в небе проходит закладывание аллей
развешивание плащей
для сушки и вообще
какая-то редкостная ажитация
словно перед погрузкой в ковчег
время мимолётных улыбок и лёгких слёз
у облаков разбег
отрывание от взлётных полос

 

Gloria зимняя

 

Слава тебе, Творец
снега, кустов игольчатых,
тонких былинок, колеблемых ветром.
Слава тебе, Отец,
сделавший колокольчики 
ледяные из шиповника, кастаньеты
из смёрзшихся «самолётиков».
Слава тебе, Творец
крапчатых грудок дроздов-рябинников,
черноголовых галок с тревожным взглядом.
Слава тебе, Отец,
создатель хвойных еловых скиний,
звёздного белого винограда.
Слава тебе, Творец
льда, укрощающего речные воды,
смиряющего инда морское бурление
крепостью неподдельной.
Слава тебе, Отец,
устраивающий вьюжные хороводы,
позволяющий на любых ветвях

снежное розоцветение.
За воздух этот дрожащий,
как свет в хрустале играющий,
за сбрызнутые снегом чащи,
за уток, перелетающих
с водоёма на водоём
с серебряным пересверком крыльев
осанну Тебе поём, 
глорию зимнюю.