Gloria зимняя
Слава тебе, Творец
снега, кустов игольчатых,
тонких былинок, колеблемых ветром.
Слава тебе, Отец,
сделавший колокольчики
ледяные из шиповника, кастаньеты
из смёрзшихся «самолётиков».
Слава тебе, Творец
крапчатых грудок дроздов-рябинников,
черноголовых галок с тревожным взглядом.
Слава тебе, Отец,
создатель хвойных еловых скиний,
звёздного белого винограда.
Слава тебе, Творец
льда, укрощающего речные воды,
смиряющего инда морское бурление
крепостью неподдельной.
Слава тебе, Отец,
устраивающий вьюжные хороводы,
позволяющий на любых ветвях
снежное розоцветение.
За воздух этот дрожащий,
как свет в хрустале играющий,
за сбрызнутые снегом чащи,
за уток, перелетающих
с водоёма на водоём
с серебряным пересверком крыльев
осанну Тебе поём,
глорию зимнюю.
Larghetto А. Сальери
(концерт для ф-но с оркестром C-dur)
Звуками лечены
раны – жизни увечья.
С муками венчаны,
болью засвечены
плёнки души
Не спеши
Тихо на цыпочках молоточками
Лёгкими, крохкими ветра звоночками
По душе губами нот
Нежных pianissimo хоровод.
Балтика
янтарь –
волн тонкостенный ларь
полон.
соло
пенной виолончели.
парусник на качелях.
берега жёлт Клондайк.
ветра литой кулак
щёки полощет.
роскошь
вне преходящих цен:
в синем дворце
с дюнным порогом
комнат янтарных
много.
Безвременье
Безвременье. Ни осень, ни весна.
Бесснежие. Бесцветие. Безлистье.
Дрожит от ветра голая копна
костистых веток. Вспарывает глиссер
безлёдную, но ледяную гладь
рябой Невы в гранитном капюшоне.
И руки из карманов вынимать
не хочется… И свищет кто-то в кронах:
скелеты подготовив к Halloween,
текут ветра сквозь остовы деревьев.
Тумана манна – белый влажный дым
похож на души скинувших отрепья
кленовых, тополиных мертвецов…
И кажется: никто здесь не готов
принять нокдаун жизни благодарно.
Но время, как и ткань вселенной, тварно,
и вот, пока усыпана земля
уликами простой победы тленья,
пока трещат сосновые поленья
в зубах каминов, за щекой в печах,
пока чернильный шарик темноты
всё белое замазывать стремится
и ночь растёт, толстеет, злится, длится
до солнечной бессильной немоты,
мы к снежному становимся готовы,
мы белого равно спасенья ждём,
и мрачные бессветные оковы
взорвать пушистой миной – декабрём
вполне созрели. Так падений ад
скрывает возрожденья снегопад.
Вглядываясь в город
В лице, где кожа, как пергамент, увидеть отсвет люстры старой,
Картин и блеклых фотографий на дне квартиры угловой.
Увидеть невод белой ночи в глазах, забывших будуары,
Где сеть сосудов вторит дельту Невы холодной и стальной.
Смотреть, как прошивают небо златые сточенные иглы
Адмиралтейства и собора из Петропавловских оков,
И как латают неба дыры и, выбивая солнца искры,
Заплатки облачные ставят из бледных нежных лепестков.
Как перламутровые волны, тихонько набегая, плещут
И лижут лестничные спуски умелым влажным язычком,
И звонко шепчут пра-напевы. И плавно, шёлково трепещут
Те слоги-ноты, чьих вибраций поток был Пушкину знаком.
Как теплоходики и лодки, плывя изящной вереницей,
Кокетливо кормой виляя, ныряют в гулкий мрак мостов,
Ворчливым тенорком моторов дают туристам насладиться
И меж гранитных стен каналов выносят к бусам островов.
Смотреть, как жёлтые фасады кваренги-россиевских зданий
Янтарным брошены браслетом к атласным серым рукавам
Седой Фонтанки, узкой Мойки. Средь этих каменных созданий
Бродить и плакать, припадая к атлантов каменным ногам.
Весной, когда из каждой кроны...
Весной, когда из каждой кроны,
заботливо раскрашенной Сёра,
несутся треск и перестуки клювов-кастаньет,
когда в ветвях звенит челеста
и спрятаны там хор и камерный оркестр,
и «Соловья» Алябьева поёт сам соловей,
а дирижёрский пульт прикинулся гнездом, –
наш город – Птицербург.
Воздух рябит от снега...
Воздух рябит от снега, воздух дрожит.
Прищуриваешь глаза, оставляя щёки на поле брани.
Снежные воины гибнут, бросаясь на тёплые блиндажи.
А из-за окна они такие мирные – пылинки из снежной ткани…
Вечный поток, движение сверху вниз –
словно машинист сцены без конца вращает рулон декорации.
Белые крохи присаживаются на ветки, карнизы,
козырьки остановок, кудри лепных амуров и натуральных граций.
Белое снизу и сверху – две белых черты.
Земля и небо – две белокожих ладони,
а между ними снежный песок бежит,
словно в снежных часах – где ветер песчинки гонит.
Вот вам и...
Вот вам и Петергоф –
лебеди на волнах.
Дикие на дикой воде.
Люди на берегу: «ох!», «ах!» –
это вам не двое ручных в Летнем саду – здесь лебедей
целая стая.
Кажется, только моргнёшь – растают
белые хлопья в синей ряби залива.
Предвосхищение
скоро грядущего вишнецветения.
Белые нежные проволоки шей,
танцем воспетых,
ледяная вода согрета
пушистыми контурами их теней.
Не видят никого, не замечают,
догадываясь, что они – центр композиции.
Фонтаны, Венеры, Самсоны исчезают,
оставляя пейзаж с птицами.
Всё чаще...
Всё чаще в эмоциональной гамме
моей проглядывает мама –
а раньше я была неодолимо
едина…
Вместо меня смеётся звонко
и правит мимикой моей
под личностной моею плёнкой.
С улыбкой ждёт любых скорбей,
волнения на шутку сводит,
легко скользит по краю моды –
расположилась внутривенно.
И я уже – не только я.
Во мне останется, наверно,
теперь до насыпного вала –
до моего финала.
Она во мне как часть меня –
и этот смех, как звук маримбы,
переливаясь и звеня,
её – и мой теперь – он прибыл
из генетических глубин.
Ну что ж, будь дома –
come in.
Гриф твоей руки...
Гриф твоей руки
Пальцев пиццикато
Вдоль по струнам вен
Лёгкие мазки
Кисточкой заката
В книге перемен
Платье тишины
Падает бесшумно
На порог травы
Мы едва видны
В жидком свете лунной
Тонкой тетивы
Дремлют тополя
Чёрные пижамы
Скрыли седину
Звёздная семья
Выбирает раму
Нашему окну
Девушка едет в метро...
Девушка едет в метро.
Переезжает вброд
всю ширину Невы.
Лютиковое облако
вокруг её головы,
в пальцах конспект.
Остановка «Невский проспект».
Сейчас она застегнёт пальто,
исчезнет шеи пионовый лепесток,
ключи от рая в форме ключиц,
тату в виде стайки взлетающих птиц,
цепочка, впадающая в персидский залив –
от слова «перси», которое отчего-то забыв,
мы потеряли в языковой дороге,
заменив холодным и строгим
«грудь»,
в котором слышится «грусть»,
только звону больше. Грудь –
это глыба камня, колодезный холод;
слово «грудь», как молот,
который выронила рука,
падает с языка.
Как потеряли мы эту замшу персика,
как отказаться посмели… Перси
исходят теплом овечьим,
амброзией и нектаром,
дышат опарой,
сотканы из тычиночного вещества…
Двери сомкнулись,
девушка вышла,
в вагоне витают утерянные слова.
Деревья зимой
Когда штормит, держись за ветки взглядом –
за кровеносные сосуды с чёрной кровью
земли.
Держись за эту вязь природного фарси.
Оставь асфальт, бетон, хайвейные огни –
вкуси
разнообразие масштабом с бесконечность.
Непритязательная лёгкость встречи
с кружением зигзагов, завитков
и линий, и отрывистых штрихов…
Доступный фон, кораллы внеморские,
актёры, чьей-то волею немые –
в своём служении при нас, для нас…
Бесснежных зим устойчивый каркас.
Меж небом и поверхностью земной смиренно реют
деревья.
Дож
северно-венецианский дож
неторопливый дождь
по городу шествует и
вот уже нет земли
множество новых каналов
свеженаполненных луж
труб водосточных каллы
тихо звенят туш
каждый простой чел
тонет в его парче
как же устал работать веслом
дом
Дом Ваньковичей
Захожу словно к себе домой.
Он обнимает меня руками, пахнущими страницами
ветхих, немного подгнивших книг –
книги в порядке, но запах живёт отдельно.
Если бы мы выбирали дома как мэров,
я бы рискнула его на себя примерить –
Дом Ваньковичей. Чувствую: этот – мой.
Панский – однако уютен, мал.
Комнаты будто шкатулок горстка.
Усадебные портреты, печи – всё просто.
Магическое пространство для роста
воображения, идеал.
Пол деревянный гасит шагов улики,
дерево стен роняет смолистый свет.
Время как хлеб преломить на стыке
разных эпох, заглядывая в кабинет,
вечно вальсировать, двигаясь по спирали
вдоль циферблата залов величиной с конверт.
Помнят ли клавиши ласкового рояля
первые руки?.. Эхо не скажет «нет».
* * *
Достаёшь смартфон и делаешь панорамный
снимок, ведя рукой от востока до запада.
Убираешь смартфон и то же глазами
раз за разом воспроизводишь движение,
попав в западню
облаков. Лёгкое жжение
взывает к веку, требуя увлажнения радужной оболочки.
Но око радо
прикладывать облачные платочки.
Бесконечность небесных миров, мимолётность награды.
Жёлтый
Жёлтый, цвет пустыни и солнца, переполняет листья.
Жар, не перестающий литься,
меняет сущность зелёного лоскутка –
в результате цвет лета попадает в ткань
следующего сезона. Избыток солнцежара –
как запаздывающая педаль: связывает в пару
два смежных, но разных сезона.
И вот, извольте: хирея и охлаждаясь, желтеют кроны,
хоть жёлтый – цвет пустыни и солнца, а значит, лета,
но мы привыкли, что жёлтый – осень. Читаешь газеты,
развешенные по веткам. На передовицах –
предстоящие отъезды тех, кому Родину покидать легко – птицы.
Ветер тоже читает, шурша листами,
небо тоже эти газеты читает: за облаками –
за белыми веками – зреет, копится
бессильных слёз лихая вольница.
Запомни…
Запомни этот хаос, древо…
Они всё помнят – тополя, дубы…
Они – свидетели, хранящие молчанье.
Их смоляная воля – быть,
расти, пока пила не ранит,
пока убить пан человек не вздумал.
Они живут, не размыкая губы,
а сколько бы могли поведать…
Хоть осыпаются их золотые вежды
по осени, но память сохранит,
как стонет у ствола пиит,
бессильный отменить
гремящие шаги слепого Командора
истории. Как прирастают споры
войнолюбивых атомных грибниц,
как превращают блиц
в хроническую боелихорадку,
как образ усача опять в подливе сладкой
толкают нам в лицо,
как видится овцой
правителю народ свой евразийский,
как в летний полдень безмятежный близко
дыхание бесправных, скудных дней…
История, попридержи коней,
останови мгновение, где шёпот
обильных трав,
грассирующих гроз далёкий рокот,
бурчание шмелей и полны закрома.
Нет, не вращай, история, литые жернова –
не многих ли в муку перемолола?..
То дереву привычно до весны быть голым –
но не для Аушвица человек рождён
и не Устьлагом жизнь ему царапать.
Запомни этот хаос, клён,
и возопи за тех,
кому отказывают в праве плакать.
Звук осени...
звук осени – сплошное «ш»:
и шелест мокрых шин,
и шорох листопада,
и шаг дождя по тропам старых крыш,
и стук глухой сорвавшихся каштанов,
и шёпот облетающего сада,
и трение пожухлых жёлтых рук
тех листьев, что, лежа в преддверье рая,
торопятся друг друга обласкать –
тотальный зыбкий звук,
звук-сумрак, звук-скольженье,
и птиц трепещущие рваные движенья –
беззвучное растянутое «шшшш» летящей стаи
на грани тишины, молчания на грани –
на волосок от саги умираний,
на точке той,
что между роскошью и крайней нищетой –
и так же наш язык, на нёбе возлежа,
воспроизводит «ш» у тихого предела,
как лист сухой к земле старается прижать
своё истаивающее тело.
Зелень
Здесь, во дворе, тенисто.
Листьев мониста
пока зелёные, но скоро
завезут янтарные. Спорить
не о чем среди флоксов и георгин –
просто дыши, смотри.
Хлопанье голубиных крыльев –
музыка воздуха. И открыты
листья кустов сирени,
настаивая на том, что зелень,
вбирающая свет, земные соки и дождевые реки, –
посредник между небом и человеком.
Лазарь
Лазарь, иди вон!
Не «оживи», не «воскресни» –
какой обыденный тон,
поэтики Песни Песней
нет, на месте её – другая,
строгая, бытовая:
просто «иди». Оставь
каменную гробницу,
сны посмертные – явь
изумленье кладёт на лица.
Генеральная репетиция
за неделю до события «икс» –
как младенец в пелёнках,
в путь без смертных границ –
в новую жизнь рождённый
движется Лазарь, и
в прорезь ветвей на диво
смотрит щегол, застыв
в листьях оливы.
Ледяные облака
ледяные облака
роняют замёрзшую воду.
слово какое тучное –
«природа»…
роды, рождение –
всё вокруг размножения, прирастания.
а снег наполнит пространство светом,
примет исповедь города –
и растает.
Ливень
Вот брызжет – будто молоко
стучит о жесть ведра большого.
Тугие струи всё окно
залили, смыв мироосновы.
Преграда града,
копья капель…
В стакане кисть взболтнув слегка,
художник начал снова: камень,
деревья, крыши, облака.
Лилия
Твоя лилия не идёт у меня из головы-памяти-глаз.
Странный цветок: его запах по зубам и нервам не каждому,
а мне как раз –
словно духи «Опиум»: чем больше вдыхаю,
тем больше жажду, но
так и погибнуть можно… а я продолжаю…
Мучительный кайф.
Лилия вся распахнута – никаких тайн за пазухой,
это не роза вам – та сплошь интрига,
мечта охотника (о, розы тоже мне нравятся),
однако
томный изгиб шестигранника лепестков –
мой эстетический драйв.
И поди подбери адекватную вазу ей –
звёздной дочери, что не боится
под взглядами нежностью плавиться
(при этом ничуть не сгибая стебля
гордого позвоночника).
Потому и бесстрашная –
знает, что сила её в открытости.
Снежный батист её смелостью выбелен,
шармом – веснушки в тычиночном многоточии.
Лучший цветок – твоя лилия… неповторимая,
парадоксальная – символ
голодной
сытости
Листья
они желтеют
они сохнут
от горя, болезни ли
пламенеют
на летаргической грани
багряным взрываются
и умирают
прожилок розовый мрамор
крапинку жадеита
золотые жилы
трещины как на эмали
тушью пурпуровой
рисовали
руки невидимые
делали инъекции
жжёной сиены
кадмия жёлтого
красной железоокисной
до образования прорезей
а ветер подует – и вся эта красота
слетает для тления
вся до последнего
своего листа
Лосево
Солнце заходит в сосны, словно в порт,
начинает покачиваться на стволах.
Кроны шумят не менее, чем прибой.
Сыплется золотой прах
микро-чешуек, и в гамаке
возлежит, о девичьем разном мечтая,
не снявшая розовых кед
Лолита тире Даная.
Марка
марка
обречена стать маркой,
приняв на своё лицо
чёрным клеймом кольцо
штемпеля – прямо
на щёку румяную.
ни кружевной чепец перфорации,
ни сияние глянца
не спасут красну-девицу:
с чёткой отметиной
в душном вагоне, в трюме ли
средь конвертов, гружёных думами,
вынуждена целоваться, дышать в затылок
в сутолоке, тесноте свальной,
где кто-то всегда слишком пылок,
пылен, нахален,
тереться висками, лбами;
сверкнуть под солнечными лучами,
не думая о предстоящем,
глотнуть кислород мгновение –
и в гроб почтового ящика
попасть, ожидая тления.
Между
Какое время на дворе?..
Сухие листья гонит ветер.
Заметьте:
на небе выстелен апрель –
земля завязла в ноябре.
Торопит обновленья высь,
где в синих лёгких воздух новый.
Знакомо:
что прошлое, то тянет вниз.
А облако к весне готово.
Милости...
Милости хочу, а не жертвы.
Книга пророка Осии, 6:6
Я за милость.
В доброте пусть не будет дна.
Пусть суровой – одна лишь нитка.
За выбор улыбки
в минуту, когда хочется закричать,
за победу смайлов в битве за чат.
И рука дающего да будет полна,
смиренна в момент отдачи.
Я за разделение слёз с тем, кто плачет,
и за переквалификацию палача.
Меньше железа: устали царапины
на боках замазывать йодом (он тоже жжётся),
за нежные руки папины –
в ежовых ребёнок уже не гнётся,
деревенея нутром.
Чтобы потом
к психологам не ходить от дефицита любви,
препарируя на казённой кушетке
подзатыльники, «шпильки», ремни, конфетки,
так и не зная, как спокойно-крылато, когда мама благословит.
Милость непопулярна:
молчалива, тиха,
подозрительно благодарна,
близоруко не видит греха,
не шуршит парчой,
не трясёт кумачом,
не бряцает саблей –
какая-то капля
в пучине обид, гнева, страстей,
но спасение мира за ней –
неизвестной асам мщения
силой прощения.
Молчание
Когда звенящим празднословьем
набит впритык мешок пространства,
копеек медных поголовья
(чужое царство)
я избегаю: хлеб и посох –
вот всё, что нужно в сказке странствий.
И птицу неба светлым просом
молчания кормлю – мой способ
с ним побрататься.
Море
море
легко уморит:
щёлкнет пальцами – и
окончишь земные дни
на неизвестном дне
в венке из рыб.
волн настойчивый след –
берег изрыт.
море всегда говорит:
речь его бьёт в уши
пульсом морским – никогда не устанешь слушать.
море опаловое.
прозрачные волны взлетают и падают,
пенные жемчуга на песчаной шее
берега дорожают и дешевеют
в зависимости от освещения.
ошалев от вечного трения,
ракушки отдают свою скромность
в пользу идеального перламутра,
что, несомненно, мудро.
водоросли, мальки у щиколоток, песок
под водой подмигивает, заигрывая с ногами.
каждая волна усиливает бросок.
бьётся морское стекло,
и бабочки хлопают парусами.
Н. Н. Гончаровой
пара туфелек узких на лентах:
кукольные? или к балету
заготовкой пуантов из лепестковой ткани,
для кокетства с паркетом в мазурке и падеспани,
облачение крошечных стоп сильфиды,
котильонные лодочки для Киприды
петербургских балов – миг услады сноба,
горсть пыльцы, эфир, а не обувь.
дунешь – взовьются палевой бабочкой.
разве в таких уместятся пальчики,
пяточки – что-либо плотски плотное,
разве что отзвуки волн – кстати, вот они:
волосы Мойки под гребнем моста изогнутым
вьются к гранитным плечам берегов под окнами.
было ль шуршание платья и лёгкое эхо голоса,
рука под браслетным кораллом розовым,
взгляда неясный вектор, лиана талии,
чистая строгость ликов мадонн Италии,
мрамор ключиц в прожилках тончайших вен –
всё, что сводило с ума, уводило в плен,
то, что отплакав и отстрадав, превратилось в тлен,
вздох лишь оставив свой, лотос над дельтой Леты –
туфелек узких пару на узких лентах.
На земле…
на земле листопад
на реке листоход
стайка золотоспинных
кленовых рыбок идёт,
как лосось на нерест.
бурьян, крапива, вереск
провожают глазами
бурые и пурпурные листья вяза,
плывущие неторопливо.
как золотые льдины,
окуньки ольхи
высверкивают плавниками.
не река, а лава,
влекущая всё, что встретится.
чешуя листьев мягко светится,
и их размеренное движение
подчёркивает нездешнюю
статику отражения.
Нарцисс
Дрожит вода – но ряби нет,
и зеркало не затемняет ряска.
Ничто не помешает созерцать:
вот стружки локонов из бронзы,
полированной до блеска,
вот переливы мускулов предплечья,
и ежели чуть ближе стать –
пшеничные поля груди.
Другой бы молвил деве – приходи,
но это поле не для губ чужих:
осыплется пыльца и позолота,
когда щекой, рукой в них погрузится кто-то –
нельзя впускать.
А брови – что стрижи,
не складывающие крыльев и для сна –
парят над кущами ресниц.
И в каждом из зрачков видна
золотоликая заря – божественная Эос.
Возможно, от неё черешневая спелость
румянца на лице… А между рёбер
мощёный плитами шлифованными пресс –
безумство прятать в робу
их кладку – к грани грань.
Когда бы не застыл я здесь,
немало колесниц проехать по нему могли бы,
по гладкости скользя.
Но никому нельзя
дать прикасаться к каменной прохладе.
Над водорослями как плавно вьются пряди…
Не очень линию запястья разглядеть –
изящный бугорок над лепестком ладони -
прилягу на траву, приблизив глаз к воде…
Как жаль, что губ моих никто не тронет.
Как хорошо, что этих винных ягод
коснуться не дано слюне чужой, равняющейся яду…
Заденешь пальцем – отраженья нет.
Не будешь трогать – сохранится свет,
струящийся от лба, ключиц, коленей…
Смолою лунной будто склеен,
мой торс, мой силуэт белеет…
Испить воды – себя испить, вернув
потом обратно в водяное ложе.
Ещё глоток – и всё сильнее грусть;
себя, себя – всё яростнее жажда гложет…
себя…
Начало марта
На самом деле
на лёгком теле
неба
одежды рваные –
не драма, но
элегия. Прозрачные пряди солнца –
солома полей небесных:
сыплется, щекочет лица,
щекочет бересту
берёз пятнистых,
и все мы вздыхаем,
вдыхаем
духмяный
воздух под родниковыми струями ветра.
Всё рябое, пегое,
многоточия снега
ничего не скрывают, да и смыслы смазаны.
Вот-вот у гнезда за пазухой
начнётся шевеление, домострой, писк.
И в узких прорехах какая всё-таки синяя эта высь.
Обида
Обида –
в этом слове, в самой его сердцевине
тоненько плачет «и».
Ну и ступай, говорит,
но втайне свистом своим призывает:
приходиии!
Желтобокая метка, иволга, как бы тебя избыть?
Событие
скручивается сушёным листом,
и этот фантом
рассыпается на миллион частиц –
прах фраз, невысказанных реплик
и надуманных небылиц
долго потом не вымести…
Можно упорно скрести,
а можно дунуть – и ффух! –
тут же грот чист, и дух
дышит, где хочет, ведь там
лёгкая, ясная, благодарная пустота.
Облачение
берётся яйцо телесного цвета,
хрупкое, голое – как человечек.
бульк в кипяток – и в ризы одето
снизу до самых плечиков,
выпархивает, сияет
кармином, лазурью, золотом –
плодами недели ваий,
победой над холодом,
смерть и мрак попирая,
свидетельствовать готово
кесарю, детям ли
ab ovo.
Один осенний полдень
прыгают сотни солнц на батутах окон
солнечный хохот
радостный визг лучей
воздух бывает и горячей
но светлей не бывает
белым рассыпчатым караваем
просится на язык
от глаза не жди, чтоб привык
к засвеченной фреске
сегодня везде только блеск – триумф блеска
Ольга
Ольга –
имя строгое
с мягким знаком обманчивым
с этим «о» – детским мячиком:
на бумаге кружочком – и так же губами
изображаем шарик,
в кольцо замыкая рот,
словно готовя его к производству нот
(не знаю: есть ли для танца губ сексуальнее звук –
разве что «у»?..)
Так вот: это «о» плавно сменяется
мягким «эль» в лёгком платьице,
а потом, когда никто не ждёт подвоха,
громом с неба «г!», града горохом –
вся ласка насмарку...
Строгостью
имя стёгано,
«га» – леденит металлом,
розгой хлестнёт, останется следом алым
в воздухе…
Имя моё – не слишком ли жёстко стелешь?..
Трудно любить тебя – только смириться
и наблюдать, как сражаются птицы:
нежность и строгость – кто победит?..
Живу, наблюдаю… Вопрос открыт…
Остров Коневец
Коневский монастырь
Это ласточкин монастырь.
Ласточек больше, чем братии.
Залетают в храм, прикладываются к Николаю, поют у распятия –
непрерывные песнопения продолжаются за окном.
Келья над входом в часовню – намоленное гнездо.
Конь-камень
Если долго песчаной рекой
с катерами сосновых шишек плыть,
загребая ногой
песчинок пиксели,
сухие волны вынесут к долгожданной пристани –
камню величиной с дом –
с домом на нём.
Глыба под соснами, в папоротниках и мхах,
помнит ли о ледниковых внеисторических временах?..
В землю осела брюхом, выставив гордый лоб.
Выбоины на теле значимей всяких проб.
Глыба гудит от ноши, стряхивает ладонь.
Держит в седле часовню каменный конь.
Ладога
Белое небо –
белое Нево*.
Синее небо –
синее Нево.
В неводе – крупные рыбины
островов в чешуе зелёной.
Все оттенки белого выбраны
дюнами с кромкой студёной
гладкой воды-слюды.
На её поверхности оставляют следы
те, кто привыкли ходить по озеру –
теп-ло-хо-ды.
Тропы
Часовни часты,
как частокол деревьев
румяного леса.
Колер его румянца – зелень
с солнечным светом в венах.
Тонкой штриховкой трав
почвы песчаной лист
густо покрыт.
Как же был прав
тот, кто игрушечные избушки –
домики для икон –
расставлял по опушкам.
Вечно-зелёный фон
сосен всегда напомнит о жизни вечной.
Устав
головой крутить по сторонам,
радостно кланяешься каждой часовне встреченной.
_____
* Нево — историческое название Ладожского озера.
Половина
Половина – злы, половина – добры,
но в злых и добрых нет чистоты натуры.
Ровно-белый – редкость,
и чёрный густ только до поры,
чаще в каждом – бурый, бурый, бурый.
В каждом сердце смесь из стекла и свинца,
глаз – не зеркало, он – алхимическая реторта,
где кипят и плещутся кислород, мышьяк, болотная зеленца,
иногда вдруг дающие золото неземного сорта.
Эта гладкость кож,
лисий мех волос,
барханы мускулов,
лёд ногтевых пластин,
луны бёдер – обаятельные оболочки,
а за ними самум, Стожары,
слезоточивый дым,
в половине – едкий сок молочая,
в половине – совершенство кленовой почки.
Ротко
картины Ротко,
если коротко –
просто полосы.
Ротко – дорого,
цвет бесценен.
штуки красного
полотенцами
вдоль холстов
спокойно размотаны.
окна РОСТА?
окна Ротко!
ровным светом
жёлтым, оранжевым
светят ясные,
светят ярые.
цвет работает,
свет работает –
Ротко колер
впряг в плуг.
и, замкнув круг,
взрезал полотна рук:
мания Ротко –
полоска крови,
посмертный трюк.
Руан
Руан,
зачем ты свой туман
так долго сберегал
для зыбкого Моне,
зачем ты свой собор
в готической броне
под синее ребро
вонзил в небесный бок.
О, как ты мог
дождём не затопить,
не смыть
безумнейший костёр,
что мерно пожирал
светлейшую из Жанн?
К чему тебе собор,
Руан?..
Сахарница
Сахарница похожа на погребальную урну.
Стоит – руки в боки.
Наполнена прахом сахарного тростника.
Шуршали под ветром рощи,
тугие стебли предчувствовали,
что будущая жизнь невероятна, бела, легка.
Стебли смотрели вверх и видели
чашу необычайно длинную,
вогнутую, от края земли до края:
синяя, вся – обещание и намёк
на нечто непостижимое, несбыточное пока.
И всё подмигивали о чём-то, словно предупреждали,
крупитчатые, рассыпчатые сахарные облака.
* * *
Свистит осока,
сипит осока
по-змеиному,
по-звериному,
и маракас тростника
заглушает цикад
щелчкообразный хор,
действуя наперекор.
Снег
крылышками трепещут,
тычутся носами
белых шмелей горсти – vivo assai
снежную ванну тополь примет с осиной вместе
сколько же этих юрких в воздухе влажных бестий
Снег листьев...
снег листьев –
жёлтый мокрый снег
с деревьев хлопьями слетает
пылая
ложится на асфальт со стуком,
с каким-то деревянным звуком
как горсть земли на крышку гроба
небытие снимает пробу
почувствуй этот снег лицом –
царапнет зло, и вечный дом
коричневея обретёт он
средь окон
стеклянных луж.
горчащий пунш
из воздуха в гортань струится
и птицы
какие были посмелей
уже давно под солнцем южным
озябших крыльев пух утюжат
а мы пристёгнуты навечно
не только кожей, но и речью
к земле туманов и болот
где иней – крошечный снежок –
как может, глаз наш веселит
пятнистой шкуркой оленёнка
где тонко
душа, намучившись, звенит
Снег. Тихая радость...
Снег. Тихая радость.
Умягчилась земля.
Грубого не осталось -
временами скользя,
стопа ощущает волны,
гребешки, перекаты.
Утопает, выныривает снова,
руки взмахивают крылато,
опираясь на воздух, ведь больше
не на что опереться.
Нам, как озёрным уткам, крошит
булку некто, обладающий добрым сердцем.
Скрылась река под белым –
твердь её замело.
То, что легко летело,
так же легко легло –
белые эти зыби –
ног наших колыбель –-
редкий подарок зимних
скудных недель.
* * *
Столько холста, что слева ещё светло,
справа уже темно,
а посередине – зарницы
в полном молчании,
словно туча сорвала голос.
Вспыхивает, искрится
белый небесный волос.
Как молока плеснули –
и снова тёмное мироздание.
Сосны на чёрных ходулях
обступают тех, что дерзнули
мерить песок шагами
ночью, вдали от огней.
Лишь берег тайком на память
сунет в карман репей.
Тень диалектики
Чёрное – это антибелое. Буковки «б» и «ч»
в разных концах алфавита более далеки, чем
альфа с омегой. Более одиноки.
Чёрному приписаны все пороки,
белому голову нимб печёт.
Белое наливается соком солнца,
звёздным кумысом поено, высоко парит.
Чёрное мышью летучей в окошко бьётся,
к ночи приписано напрочь, к недрам земной коры.
Вечное притяжение, тезис и антитезис,
шрифта насечки на бересте листа.
Белое – то, о чём тайно грезит
чёрное, завоевав пустоту холста.
Что значит снег летящий,
если его не ждёт
чёрное море чащи,
веток круговорот.
Лишь на дыбы встающим чёрным мостам
губы щекочет бледный облачный маасдам –
что может быть безумней города без огней
под предрассветным небом белых ночей.
Три оси
три оси
недавней Руси
три Иосифа
Мандельштам
Сталин
Бродский
Иосиф Прекрасный
Иосиф Волоцкий
Иосиф Обручник
в звуках тягучих
«Он приумножит»
в имя заложено.
что приумножит –
то, что внутри.
бери и смотри.
лебедь, щука и рак
где из них рак –
ясно и так
У дверей…
щенку
на волосок от жизни
за волосок притянут
музыка вздохов брызнет
прежде чем канет
в небытие это тепло.
шаг между «до» и «после»
холст не окончен в кроснах
снова дыши в горсти
сколько отпустит фатум
если любовь оплатой
можно спасти.
У картин Рериха
Синие и зелёные
гигантские минералы –
пики многоугольные,
сахарные головы-скалы
топорщатся мега-друзами,
раздувают острые рёбра,
как берущий верхнее «до» Карузо,
замирают картоном скомканным.
Облака набегают волнами –
воинами на пастбища:
накрывают ордами сонные
груды – снегов пристанище.
Доегипетские пирамиды
в небесной пустыне стынут –
идём за сухоньким гидом
с кистью в жаре карминном.
Склоны мерцают в багете,
доверчиво ждут, пока
брызнут потоки света
с дышащего потолка.
* * *
у облаков
забег
заплыв
у облаков
освобождение от оков
протягивание рук
воссоединений семей
в небе работает плуг
в небе проходит закладывание аллей
развешивание плащей
для сушки и вообще
какая-то редкостная ажитация
словно перед погрузкой в ковчег
время мимолётных улыбок и лёгких слёз
у облаков разбег
отрывание от взлётных полос
Улитка
надев свой домик
с моделью мирозданья,
галактики спиралью,
ползёт улитка.
её улыбка –
след вязкий на земле
бесскоростного хода,
её природа –
сквозь почвы аромат,
сквозь щиколотки трав,
чуть голову подняв,
порою видеть синий
воздушный шар Земли.
что в жизни не смогли
догнать в своих болидах,
у ней с собой всегда:
румяные стада
восходов ежедневных,
безгрешный вкус дождей,
левкоевый музей,
квинтовые напевы
арктических ветров,
мохеровый покров
пушинок тополиных,
и нет боязни длинных
ноябрьских вечеров –
коль время вроде глины.
чего страшиться ей
с Вселенной на спине?..
Улица Пестеля
Бродскому
Между Маршаком и Чуковским,
получается, жил Бродский.
В пространстве Гиппиус и Мережковского.
Концентрация поэтов на единицу площади
зашкаливает, словно город щадит
ноги туристов-стихолюбителей,
стекающихся к сей обители.
Улица словами полнится –
наливная, как яблоко.
Слово здесь быстро ловится
из окна на обрывок облака.
Улица – река словесности, рукав между двумя храмами.
Улица Пестеля – и есть та самая
«часть речи» – поэтической речи.
Кто бы здесь ни был встречен,
меркнет, растворяется, тает
на фоне мега-теней.
Улица обретает
славу Элизиума.
Тамошний воробей
смотрит дерзко и чирикает,
слегка картавя –
знает, что тоже рыжий.
Старый балкон кого только не принимал на грудь…
Бывшие жители этой квартиры – «господа-все-в-Париже»,
в Венеции, в вечности, в славе, за границей:
страны ли, мира – какой-нибудь.
Утро
Солнце по лужам босыми пятками
Шлёпает, улыбается.
«Стопы не мёрзнут, чудо косматое?..»
Огненно-белой палицей
Брызги в глаза выбивает, хитрое,
Глазки по-лисьи щурятся.
Нёбо лазурное неба намытого
В утреннем
смехе
улицы.