Павел Антокольский

Павел Антокольский

Все стихи Павла Антокольского

Баллада

(Я не песню пропел...)

 

Я не песню пропел, не балладу сложил,

   Отыскал я прямую дорогу,

Но желанной награды я не заслужил

   И не заворожил недотрогу.

 

Время шло. Зазнобила седая зима.

        Зачастили короткие встречи.

И она меня часто сводила с ума,

       Но о будущем не было речи.

 

Но росла моя жажда. И ранней весной

       На окраине где-то московской,

Может, на поле чистом иль в чаще лесной,

       Повстречался я с гостьей таковской.

 

Её облик менялся в далёком пути,

       И на Балтике в сумрачной сини

Ей хотелось по гальке горячей пройти

       До Купавны ногами босыми.

 

Да, я завтра увижу её. Только нет

       С вологодской девчонкою сладу,

Не услышал я зова далёких планет,

       А сложил напоследок балладу.

 

1976

 

Баллада о чудном мгновении

 

...Она скончалась в бедности.

По странной случайности гроб её

повстречался с памятником Пушкину,

который ввозили в Москву.

Из старой энциклопедии

 

Ей давно не спалось в дому деревянном.

Подходила старуха, как тень, к фортепьянам,

Напевала романс о мгновенье чудном

Голоском еле слышным, дыханьем трудным.

А по чести сказать, о мгновенье чудном

Не осталось грусти в быту её скудном,

Потому что барыня в глухой деревеньке

Проживала как нищенка, на медные деньги.

 

Да и, господи боже, когда это было!

Да и вправду ли было, старуха забыла,

Как по лунной дорожке, в сверканье снега

Приезжала к нему – вся томленье и нега.

Как в объятиях жарких, в молчанье ночи

Он её заклинал, целовал ей очи,

Как уснул на груди и дышал неровно,

Позабыла голубушка Анна Петровна.

А потом пришёл её час последний.

И всесветная слава и светские сплетни

Отступили, потупясь, пред мирной кончиной.

Возгласил с волнением сам благочинный:

«Во блаженном успении вечный покой ей!»

Что в сравненье с этим счастье мирское!

Ничего не слыша, спала, бездыханна,

Раскрасавица Керн, боярыня Анна.

 

Отслужили службу, панихиду отпели.

По Тверскому тракту полозья скрипели.

И брели за гробом, колыхались в поле

Из родни и знакомцев десяток – не боле,

Не сановный люд, не знатные гости,

Поспешали зарыть её на погосте.

Да лошадка по грудь в сугробе завязла.

Да крещенский мороз крепчал как назло.

 

Но пришлось процессии той сторониться.

Осадил, придержал правее возница,

Потому что в Москву, по воле народа,

Возвращался путник особого рода.

И горячие кони били оземь копытом,

Звонко ржали о чём-то ещё не забытом.

И январское солнце багряным диском

Рассиялось о чём-то навеки близком.

 

Вот он – отлит на диво из гулкой бронзы,

Шляпу снял, загляделся на день морозный.

Вот в крылатом плаще, в гражданской одежде,

Он стоит, кудрявый и смелый, как прежде.

Только страшно вырос, – прикиньте, смерьте,

Сколько весит на глаз такое бессмертье!

Только страшно юн и страшно спокоен,-

Поглядите, правнуки,– точно такой он!

 

Так в последний раз они повстречались,

Ничего не помня, ни о чём не печалясь.

Так метель крылом своим безрассудным

Осенила их во мгновенье чудном.

Так метель обвенчала нежно и грозно

Смертный прах старухи с бессмертной бронзой,

Двух любовников страстных, отпылавших розно,

Что простились рано, а встретились поздно.

 

1954

 

 

Бальзак

 

В. А. Каверину

 

Долой подробности! Он стукнул по странице

Тяжёлым кулаком. За ним ещё сквозит

Беспутное дитя Парижа. Он стремится

Нe думать, есть, гулять. Как мерзок реквизит

Чердачной нищеты... Долой!

                    Но, как ни ставь их,

Все вещи кажутся пучинами банкротств,

Провалами карьер, дознаньем очных ставок.

Все вещи движутся и, пущенные в рост,

Одушевляются, свистят крылами гарпий.

 

Но как он подбирал к чужим замкам ключи!

Как слушал шёпоты,– кто разгадает, чьи?–

Как прорывал свой ход в чужом горючем скарбе!

 

Кишит обломками иллюзий черновик.

Где их использовать? И стоит ли пытаться?

Мир скученных жильцов от воздуха отвык.

Мир некрасивых дрязг и грязных репутаций

Залит чернилами.

           Чем кончить? Есть ли слово,

Чтобы швырнуть скандал на книжный рынок снова

И весело резнуть усталый светский слух

Латынью медиков или жаргоном шлюх?

 

А может быть, к утру от сотой правки гранок

Воспрянет молодость, подруга нищеты.

Усталый человек очнётся спозаранок

И с обществом самим заговорит на «ты»?

 

Он заново начнёт! И вот, едва лишь выбрав

Из пепла памяти нечаянный кусок,

Он сразу погружён в сплетенье мелких фибров,

В сеть жилок, бьющихся как доводы в висок.

 

Писать. Писать. Писать... Ценой каких угодно

Усилий. Исчеркав хоть тысячу страниц,

Найти сокровище. Свой мир. Свою Голконду.

Сюжет, не знающий начала и границ.

 

Консьержка. Ростовщик. Аристократ. Ребёнок.

Студент. Ещё студент. Их нищенство. Обзор

Тех, что попали в морг. Мильоны погребённых

В то утро. Стук дождя по стёклам. Сны обжор.

Бессонница больных. Сползли со щёк румяна.

И пудра сыплется. Черно во всех глазах.

 

Светает. Гибнет ночь. И черновик романа

Дымится. Кончено.

               Так дописал Бальзак.

 

Ноябрь 1929

 

В долгой жизни

 

В долгой жизни своей,

Без оглядки на пройденный путь,

Я ищу сыновей,

Не своих, всё равно – чьих-нибудь.

 

Я ищу их в ночи,

В ликованьи московской толпы,–

Они дети ничьи,

Они звёздных салютов снопы.

 

Я на окна гляжу,

Где маячит сквозной силуэт,

Где прильнул к чертежу

Инженер, архитектор, поэт,–

 

Кандидат ли наук,

Фантастический ли персонаж,

Чей он сын, чей он внук,

Наш наследник иль вымысел наш?

 

Исчезает во тьму

Или только что вышел на старт?

Я и сам не пойму,

Отчего он печален и стар.

 

Как громовый удар,

Прокатилась догадка во мне:

Он печален и стар,

Оттого что погиб на войне.

 

Свою тайну храня

В песне ветра и в пляске огня,

Он прощает меня,

Оттого что не помнит меня.

 

1968

 

В доме

 

Дикий ветер окна рвёт.

В доме человек бессонный,

Непогодой потрясённый,

О любви безбожно врёт.

 

Дикий ветер. Темнота.

Человек в ущелье комнат

Ничего уже не помнит.

Он не тот. Она не та.

 

Темнота, ожесточась,

Ломится к нему нещадно.

Но и бранью непечатной

Он не брезгует сейчас.

 

Хор ликующий стихий

Непомерной мощью дышит.

Человек его не слышит,

Пишет скверные стихи.

 

1975

 

В моей комнате

 

Геннадию Фишу

 

В моей комнате, краской и лаком блестя,

Школьный глобус гостит, как чужое дитя.

Он стоит, на косую насаженный ось,

И летит сквозь пространство и время и сквозь

Неоглядную даль, непроглядную тьму,

Почему я смотрю на него – не пойму.

 

Школьный глобус,– нехитрая, кажется, вещь.

Почему же он так одинок и зловещ?

Чтобы это понять, я широко раскрыл

Мои окна, как шесть серафических крыл.

 

Ещё сини моря, и пустыни желты,

И коричневых гор различимы хребты.

Различима ещё и сверкает огнём

Вся Европа, бессонная ночью, как днём,

Вся вмещённая в миг, воплощённая в миф,

Красотою своей мудрецов истомив,

Финикийская девочка дышит пока

И целует могучую морду быка,

Средиземным седым омываемая,

Обожаемая, не чужая – моя!

Школьный глобус! Он школьным пособием был,

Но прямое своё назначенье забыл.

И завыл, зарыдал на короткой волне,

Телеграфным столбом загудел в вышине:

 

– Люди! Два с половиной мильярда людей,

Самый добрый чудак, самый чёрный злодей,

Рудокопы, министры, бойцы, скрипачи,

Гончары, космонавты, поэты, врачи,

Повелители волн, властелины огня,

Мастера скоростей, пощадите меня!

 

1962

 

Венера в Лувре

 

Безрукая, обрубок правды голой,

Весь в брызгах пены идол божества,

Ты людям был необходим, как голод,

И недоказан был, как дважды два.

 

Весь в брызгах пены, в ссадинах солёных,

Сколоченный прибоем юный сруб.

Тысячелетья колоннад хвалёных,

Плечей и шеи, бёдер, ног и рук.

 

Ты стерпишь всё – миазмы всех борделей,

Все оттиски в мильонных тиражах,–

О, только бы глядели и балдели,

О, лишь бы, на секунду задержав

 

Людской поток, стоять в солёной пене,

Смотреть в ничто поверх и мимо лбов,–

Качая бёдра, в ссадинах терпенья,

В тупом поту, в безруком упоенье,

Вне времени!

          И это есть любовь.

 

Июнь-июль 1928

 

Владимиру Рецептеру

(Мой друг Володя!..)

 

Мой друг Володя!

          Вот тебе ответ!

Все мастера суть подмастерья тоже.

Несётся в буре утлый наш корвет,

Несётся лихо – аж мороз по коже.

 

Поэзия с Театром навсегда

Обвенчаны – не в церкви, в чистом поле.

Так будет вплоть до Страшного суда

В свирепом сплаве счастия и боли.

 

Так завораживай чем хочешь. Только будь

Самим собой – в личине и в личинке.

Сядь за баранку и пускайся в путь,

Пока мотор не требует починки.

 

Я знаю, как вынослив твой мотор,

Живущий только внутренним сгораньем,–

Он сам прорвётся в утренний простор,

Преображённый сновиденьем ранним.

 

Ничейный ученик, лихой артист,

Любимец зала, искренний искатель,

Пойми: «Du bist am Ende was du bist».*

Стели на стол всю в винных пятнах скатерть,

 

Пируй, пока ты молод, а не стар!

«Быть иль не быть» – такой дилеммы нету,

В спортивной форме выходи на старт –

Орлом иль решкой, но бросай монету!

 

Так в чём же дело? Может статься, мы

Ровесники по гамбургскому счёту

Иль узники одной большой тюрьмы,

В которой сквозь решётку брезжит что-то...

 

Да, это говорю я не шутя,

Хоть весело, но абсолютно честно.

А может статься, ты моё дитя

Любимое от женщины безвестной,

 

Я это говорю, свидетель бог,

Без недомолвок, искренне и здраво.

Я не мыслитель. Стих мой не глубок,

Мы оба люди бешеного ндрава.

 

И каждый этим бешенством согрет,

Загримирован и раскрашен густо.

Мы оба – люди. Вот в чём наш секрет.

Вот в чём безумье всякого искусства!

_____

* «Ты, в конце концов, то, что ты есть» (нем.)

 

15 февраля 1974

 

Вот наше прошлое...

 

Я рифмовал твоё имя с грозою,

Золотом зноя осыпал тебя.

Ждал на вокзалах полуночных Зою,

То есть по-гречески – жизнь. И, трубя

В хриплые трубы, под сказочной тучей

Мчался наш поезд с добычей летучей.

 

Дождь ещё хлещет. И, напряжена,

Ночь ещё блещет отливом лиловым.

Если скажу я, что ты мне жена,

Я ничего не скажу этим словом.

Милой немыслимо мне устеречь

На людях, в шуме прощаний и встреч.

 

Нет. О другом! Не напрасно бушуя,

Движется рядом природа. Смотри

В раму зари, на картину большую.

Рельсы, леса, облака, пустыри.

За Ленинградом, за Магнитогорском

Тонкая тень в оперенье заморском!

 

Сколько меж нас километров легло,

Сколько – о, сколько – столетий промчало!

Дождь ещё хлещет в жилое стекло,

Ночь ещё блещет красой одичалой.

Не окончательно созданный мир

Рвётся на волю из книг и квартир.

 

Вот он! В знамёнах, и в песнях и в грубых

Контурах будущих дней. Преврати

Нашу вселенную в свадебный кубок!

Чокнемся в честь прожитого пути!

 

1935

 

 

Временный итог

 

Хорошо! Сговоримся. Посмотрим,

Что осталось на свете. Пойми:

Ни надменным, ни добрым, ни бодрым

Не хочу я ходить меж людьми.

 

Чем гордиться? Чего мне ломаться?

И о чём ещё стоит гадать?

Дело кончено. Времени масса.

Жизнь идёт. Вообще – благодать!

 

Я хотел, чтобы всё человечье,

Чем я жил эти несколько лет,

Было твёрдо оплаченной вещью,

Было жизнью... А этого нет.

 

Я мечтал, чтоб с ничтожным и хилым

Раз в году пировала гроза,

Словно сам Громовержец с Эсхилом,–

Но и этого тоже нельзя.

 

Спать без просыпу? Музыку слушать?

Бушевать, чтобы вынести час?

Нет!.. Как можно смирнее и суше,

Красноречью – у камня учась.

 

1974

 

Встань, Прометей!

 

Встань, Прометей, комбинезон надень,

Возьми кресало гроз высокогорных!

Горит багряный жар в кузнечных горнах,

Твой тридцативековый трудодень.

 

Встань, Леонардо, свет зажги в ночи,

Оконце зарешеченное вытри

И в облаках, как на своей палитре,

Улыбку Моны-Лизы различи.

 

Встань, Чаплин! Встань, Эйнштейн! Встань, Пикассо!

Встань, Следующий! Всем пора родиться!

А вы, глупцы, хранители традиций,

Попавшие как белки в колесо,

 

Не принимайте чрезвычайных мер,

Не обсуждайте, свят он иль греховен,

Пока от горя не оглох Бетховен

И не ослеп от нищеты Гомер!

 

Все брезжит, брызжит, движется, течёт,

И гибнет, за себя не беспокоясь.

Не создан эпос. Не исчерпан поиск.

Не подготовлен никакой отчёт.

 

1962

 

Вступление

(Европа! Ты помнишь...)

 

Европа! Ты помнишь, когда

В зазубринах брега морского

Твой гений был юн и раскован

И строил твои города?

 

Когда голодавшая голь

Ночные дворцы штурмовала,

Ты помнишь девятого вала

Горючую честную соль?

 

Казалось, что вся ты – собор,

Где лепятся хари на вышке,

Где стонет орган, не отвыкший

Беседовать с бурей с тех пор.

 

Гул формул, таимых в уме,

Из черепа выросший, вторил

Вниманью больших аудиторий,

Бессоннице лабораторий

И звёздной полуночной тьме.

 

Всё было! И всё это – вихрь...

Ты думала: дело не к спеху.

Ты думала: только для смеха

Тоска мюзик-холлов твоих.

 

Ты думала: только в кино

Актёр твои замыслы выдал.

Но в старческом гриме для вида

Ты ждёшь, чтобы стало темно.

 

И снова голодная голь

Штурмует ночные чертоги,

И снова у бедных в итоге

Одна только честная боль.

 

И снова твой смертный трофей –

Сожжённые башни и села,

Да вихорь вздувает весёлый

Подолы накрашенных фей.

 

И снова – о, горе!– Орфей

Простился с тобой, Эвридикой.

И воют над пустошью дикой

Полночные джазы в кафе.

 

1922

 

Всё как было

 

Ты сойдёшь с фонарём по скрипучим ступеням,

Двери настежь – и прямо в ненастную тишь.

Но с каким сожаленьем, с каким исступленьем

Ты на этой земле напоследок гостишь!

 

Всё как было. И снова к загадочным звёздам

Жадно тычется глазом слепой звездочёт.

Это значит, что мир окончательно создан,

И пространство недвижно, и время течёт.

 

Всё как было! Да только тебя уже нету.

Ты не юн, не красив, не художник, не бог,

Ненароком забрёл на чужую планету,

Оскорбил её кашлем и скрипом сапог.

 

Припади к ней губами, согрей, рассмотри хоть

Этих мелких корней и травинок черты.

Если даже она – твоя смертная прихоть,

Всё равно она мать, понимаешь ли ты?

 

Расскажи ей о горе своём человечьем.

Всех, кого схоронил ты, она сберегла.

Всё как было... С тобою делиться ей нечем.

Только глина, да пыль у неё, да зола.

 

28 октября 1945

 

Вы встретитесь

 

Вы встретитесь. Я знаю сумасбродство

Стихийных сил и ветреность морей,

Несходство между нами и сиротство

Неисправимой верности моей.

 

И вот в отчаянье и нетерпенье

Ты мчишься вниз и мечешься летя,

Вся в брызгах света, в радугах и в пене,

Беспечное, беспутное дитя.

 

Перед тобой синеет зыбь морская,

Там злющие чудовища на дне,

А над тобою, весело сверкая,

Смеётся злое солнце обо мне.

 

Но ты мелеешь и с внезапной грустью,

Продрогшая от гальки и песка,

Бессильная, ползёшь к морскому устью,

Мне одному понятна и близка.

 

1964

 

Гамлет

 

1

 

На лысом темени горы,

В корнях драконьих нор,

Сверкает прочный до поры,

Весёлый Эльсинор.

 

Желтеет плющ. Бегут года,

Свой срок отпировав.

Мосты скрипят, как смерть. Вода

Гниёт в лиловых рвах.

 

Ум человека чист, глубок

И в суть вещей проник.

Спит на ковре исландский дог,

Мерцают груды книг,

 

Рапира, глобус, плащ, бокал

И чучело совы.

А в окнах – гипсовый оскал

Отцовской головы.

 

Там в амбразуре снеговой

Застыл на триста лет

В короне вьюги как живой

Серебряный скелет.

 

2

 

И петухи поют. И время

Летит. И мёртвые мертвы.

Всё сжато в ясной теореме.

И Гамлет слышит рост травы,

 

Ход механизмов, звон стаканов,

Войну гипотез и систем

И распри мрачных великанов,

Которых он позвал затем,

 

Чтоб наконец-то, как бывало,

В их обществе понять себя –

Быть гулом горного обвала,

Жить, ненавидя и любя.

 

3

 

Рви окна, подлая метель,

Спи, если можешь спать, измена!

Была жестка его постель,

Ночь одинока и надменна,

 

Он декламирует стихи

Так, что в полнеба отдаётся,–

Силен участием стихий,

Измучен маской идиотской.

 

И в час, когда свистит сарказм

По спинам лысых лизоблюдов,

Явилась ко двору как раз

Орава ряженого люда.

 

Он знает: нет им двадцати

И денег нет... Но это мимо!

«Друзья, пред тем как спать идти,

Сыграйте людям пантомиму!»

 

4

 

Весёлый карапуз в ответ на эту речь

Сияет пламенем малинового носа:

«Затем мы и пришли. Нам нечего беречь.

Мой инструмент – я сам. И я не знаю сноса.

Вам – звон скрипичных струн, звон клятвенных мечей,

Признанья первой встречной дуры.

Нам – колченогий ямб, и то не знаю чей.

Венец творенья иль венец халтуры.

Вам юность, бездна чувств. Нам пыльный реквизит,

Нам ремесло и хлеб. Он тоже горек.

Но я сыграю то, что в будущем сквозит,–

Я, ваш слуга покорный, бедный Йорик».

 

5

 

Та злая ночь, когда окаменел он,

Мой чёрный плащ, когда доспех пустой,

На эспланаде, вычерченный мелом,

Встал на свету и прозвенел мне: «Стой!»–

 

Та ночь под женский визг и треск литавр

Носилась где-то, шла во мне самом.

И комментатор облекался в траур

Наедине с моим сухим умом.

 

И триста лет меня любила юность

За фальшь афиш, за лунный сон кулис.

Мы целовались там, где негде сплюнуть,

Где нечем жить – мы жизнию клялись.

 

Я ждал событий. Я дышал в растущем

Очарованье горя жадным ртом,

Потом, когда мой занавес был спущен,

И брошен в люки крашеный картон,

 

И, собственному утомленью предан,

Я понял, до чего оно старо,

И за дощатой переборкой бреда

Скрипел кассир, считая серебро,–

 

Тогда какой-то зритель благодарный

Пил водку, жалкой веры не тая,

Что он – бесплотный, юный, легендарный.

Что он – такой же Гамлет, как и я.

 

6

 

Не легендарен, не бесплотен,

Он только юн с тех самых пор,

Хотя и сыгран сотней сотен

Актёров, с ним вступавших в спор.

 

Его сыграл бы я – иначе,

Отчаянней и веселей:

При всякой новой неудаче

Смеётся он в отместку ей.

 

Он помнит зрителей несметных,

Но юность слишком коротка,

Чтоб возмужать в аплодисментах

Всего партера и райка.

 

Пускай мертвец встаёт из гроба,

Пускай красавица влечёт,

Всё начерно, всё поиск, проба,

Всё безрассудно, всё не в счёт...

 

Виня в провале свой характер,

Ребячливость и сонный нрав,

Он наспех гибнет в пятом акте,

Важнейшей сцены не сыграв.

 

Не легендарен, не бесплотен,

Всем зрителям он по плечу.

Таких, как Гамлет, сотня сотен.

Такого я сыграть хочу.

 

7

 

Пусть ушедшую с пира

Могильщик-остряк

Схоронил у Шекспира

На тех пустырях,

Где по осени горек

Сырой листопад.

Пусть оскалился Йорик

На смерть невпопад.

 

Пусть на голос природы

Ответить не смел

Человек безбородый

И белый как мел.

Пусть, из гроба вставая,

С ним спорил король...

Это всё боевая

Актёрская роль.

 

Сказку в книге поэта

Прочесть вы могли.

Поклонитесь за это

Ему до земли.

Пусть не прячется сказка,

Встаёт во весь рост!

Смысл её не истаскан,

Хотя он и прост.

 

Гамлет, старый товарищ,

Ты жил без гроша,

Но тебя не состаришь,

Не меркла душа,

Не лгала, не молчала,

Не льстила врагу.

Начинайся сначала!

А я помогу.

 

1920–1961

 

Гулливер

 

С. Д. Кржижановскому

 

Подходит ночь. Смешав и перепутав

Гул океана, книгу и бульвар,

Является в сознанье лилипутов

С неоспоримым правом Гулливер.

 

Какому-нибудь малышу седому

Несбыточный маршрут свой набросав,

Расположившись в их бреду как дома,

Ещё он дышит солью парусов,

 

И мчаньем вольных миль, и чёрной пеной,

Фосфоресцирующей по ночам,

И жаждой жить, растущей постепенно,

Кончающейся, может быть, ничем.

 

И те, что в эту ночь других рожали,

На миг скрестивши кровь свою с чужой,

И человечеством воображали

Самих себя в ущельях этажей,

 

Те, чьи умы, чьё небо, чьи квартиры

Вверх дном поставил сгинувший гигант, –

Обожжены отчаяньем сатиры,

Оскорблены присутствием легенд...

 

Не верят: «Он ничто. Он снился детям.

Он лжец и вор. Он, как ирландец, рыж».

И некуда негодованья деть им...

Вверху, внизу – шипенье постных рож.

 

«Назад!» – несётся гул по свету, вторя

Очкастой и плешивой мелюзге...

А ночь. Растёт. В глазах. Обсерваторий.

Сплошной туман. За пять шагов – ни зги.

 

Ни дымных кухонь. Ни бездомных улиц.

Двенадцать бьёт. Четыре бьёт. И шесть.

И снова. Гулливер. Стоит. Сутулясь.

Плечом. На тучу. Тяжко. Опершись.

 

А вы где были на заре? А вы бы

Нашли ту гавань, тот ночной вокзал,

Тот мрачный срыв, куда бесследно выбыл

Он из романа социальных зол?

 

Вот щёлкающим, тренькающим писком

Запело утро в тысяче мембран:

«Ваш исполин не значится по спискам.

Он не существовал. Примите бром».

 

1929

 

 

Двойники

 

С полумесяцем турецким наверху

Ночь старинна, как перина на пуху.

 

Чёрный снег летает рядом тише сов.

Циферблаты электрических часов

 

Расцвели на лысых клумбах площадей.

Время дремлет и не гонит лошадей.

 

По Арбату столько раз гулял глупец.

Он не знает, кто он – книга или чтец.

 

Он не знает, это он или не он:

Чудаков таких же точно миллион.

 

Двойники его плодятся как хотят.

Их не меньше, чем утопленных котят.

 

1975

 

День рожденья восьмого февраля

 

День рожденья – не горе, не счастье,

Не зима на дворе, не весна,

Но твоё неземное участье

К несчастливцу, лишённому сна.

 

Зов без отзыва, призрак без тела,

Различимая только с трудом,

Захотела ты и прилетела

Светлым ангелом в сумрачный дом.

 

Не сказала и слова, но молча

Подняла свой старинный стакан,

И в зелёной бутылочной толще

Померещился мне океан,

 

Померещились юные годы,

Наши странствия, наши пути

И одно ощущенье свободы,

И одно только слово: прости!

 

1974

с днём рождения

 

* * *

 

Дикий ветер воет в скалах,

Сердце мечется в груди.

Где враги? Я так искал их,

Знал, что подвиг впереди.

 

Я дорогу начинаю.

Надо мной гремит гроза.

Вся вселенная ночная

Жадно смотрит мне в глаза.

 

Жёсток панцирь опалённый.

Меч иззубрен, но остёр.

А в груди, в груди влюблённой

Разгорается костёр.

 

Пред лицом великих странствий

И нечаянных побед

В тыщелетнем постоянстве

Я даю тебе обет.

 

Пусть останусь вечно молод,

Лишь избранницу любя.

В смертный час, клинком заколот,

Встречу смерть ради тебя.

 

Мимо, мимо проноситесь,

Скалы, реки, города,

Бурной жизнью не насытясь,

Я не сгину никогда.

 

1976

 

Дон-Кихот

 

Не падай, надменное горе!

Вставай, молодая тоска!

Да здравствует вне категорий

Высокая роль чудака!

 

Он будет – заранее ясно –

Смешон и ничтожен на вид,

Кольцом неудач опоясан,

Дымком неустройства повит.

 

А кто-то кричит: «Декламируй.

Меча не бросай, Дон-Кихот!

В горячей коммерции мира

Ты мелочь, а всё же доход.

 

Дерись, разъярясь и осмелясь,

И с красным вином в бурдюках,

И с крыльями ветряных мельниц,

Ты этим прославлен в веках.

 

Недаром, сожжённый как уголь,

В потешном сражённый бою,

Меж марионеток и кукол

Ты выбрал богиню свою!

 

Она тебе сердце пронзает,

Во всём отказав наотрез».

. . . . . . . . . . . . .

Об этом и пишет прозаик,

Когда он в ударе и трезв.

 

1969

 

Достоевский

 

Начало всех начал его. В ту ночь

К нему пришли Белинский и Некрасов,

Чтоб обнадёжить, выручить, помочь,

Восторга своего не приукрасив,

Ни разу не солгав. Он был никем,

Забыл и о науке инженерной,

Стоял, как деревянный манекен,

Оцепеневший в судороге нервной.

 

Но сила прозы, так потрясшей двух

Его гостей – нет, не гостей, а братьев...

Так это правда – по сердцу им дух

Несчастной рукописи?.. И, утратив

Дар слова,– господи, как он дрожал,

Как лепетал им нечленораздельно,

Что и хозяйке много задолжал

За комнату,

         что в муке трехнедельной

Ждал встречи на Аничковом мосту

С той девушкой, единственной и лучшей...

 

А если выложить начистоту,–

Что ж, господа, какой счастливый случай,

Он и вино припас, и белый хлеб.

У бедняков бывают гости редко.

Простите, что он пылок и нелеп!

Вы сядьте в кресла. Он – на табуретку.

 

Вот так он и молол им сущий вздор

В безудержности юного доверья.

А за стеной был страшный коридор.

Там будущее пряталось за дверью,

Присутствовал неведомый двойник,

Сосед или чиновник маломощный,

Подслушивал, подсматривал, приник

Вплотную к самой скважине замочной.

 

С ним встреча предстоит лицом к лицу.

Попробуйте и на себя примерьте

То утро на Семёновском плацу,

И приговор, и ожиданье смерти,

И каторгу примерьте на себя,

И бесконечный миг перед падучей,

Когда, земное время истребя,

Он вырастет, воистину грядущий!

 

Вот каменные призраки громад,

Его романов пламенные главы

Из будущего близятся, гремят,

Как горные обвалы. Нет – облавы

На всех убийц, на всех самоубийц.

В любом из них разорван он на части.

Так воплотись же, замысел! Клубись,

Багряный дым – его тоска и счастье!

 

Нет будущего! Надо позабыть

Его помарок черновую запись.

Некрасов и не знает, может быть,

Что ждёт его рыдающий анапест.

А вот Белинский харкает в платок

Лохмотьями полусожжённых лёгких.

И ночь темным-темна. И век жесток –

Равно для всех, для близких и далёких.

 

Кончалась эта ночь. И, как всегда,

В окне серело пасмурное утро,

Спасибо вам за помощь, господа!

Приход ваш был придуман очень мудро.

Он многого не досказал ещё,

В какой живёт он муке исполинской.

Он говорил невнятно и общо.

Молчал Некрасов. Понимал Белинский.

 

1970

 

Другой

 

Ну что ж, пора, как говорится,

Начать сначала тот же путь.

Слегка взбодриться – ламца дрица!

И повториться в ком-нибудь.

Ремонт не срочен и не скучен.

Бывал же я переобучен

Раз двадцать на своем веку.

Бывал не раз перекалечен –

И нынче, лекарем подлечен,

Хоть слушателей развлеку!

 

В чужих владеньях партизаня,

Чужим подругам послужив,

Чужие вынесу терзанья,

Согреюсь у костров чужих.

Не о себе речь завожу я,

Но верю в молодость чужую,

Свой давний опыт истребя.

Себя играть – даётся просто.

Но ведь заманчивей раз во сто

Играть другого – не себя!

 

Другой – вон тот, двадцатилетний,

В линялых джинсах, волосат,

Меж сверстниками не последний,

Кто не оглянется назад;

Московский хиппи или битл,

Какой ни выбери он титул,

Как часто моды ни меняй,

Какой заразе ни подвержен,

Как ни рассержен, как ни сдержан –

А смахивает на меня!

 

1974, 1975

 

* * *

 

     Дыхнув антарктическим холодом,

     К тебе ненароком зайдя,

     Прапращур твой каменным молотом

Загнал тебя в старость по шляпку гвоздя.

 

     Не выбраться к свету, не вытрясти

     Оттуда страстей и души.

     Но здесь и не надобно хитрости:

Садись-ка за стол и пиши, и пиши!

 

     Пером или спичкой обугленной,

     Чернилами иль помелом –

     О юности, даром загубленной,

Пиши как попало, пиши напролом!

 

     Пиши, коли сыщешь, фломастером

     Иль алою кровью своей

     О том, как ты числился мастером,

О том, как искал не своих сыновей.

 

     Пиши, отвергая торжественность,

     Ты знаешь, про что и о чём,

     Конечно, про Вечную Женственность,

Ты смолоду в омут ее вовлечён.

 

1976

 

 

Ещё один вечер

 

Ненастный вечер. Свет, горящий вполнакала,

Плохой табак, а от него туман в мозгу.

Душа, чего ты жаждала, о чём алкала?

Молчи о том, старуха! Слышишь? Ни гу-гу!

 

Усни, душа, укройся одеялом ватным.

Моих безумных писем не прочтёшь.

Я труд люблю: на стол наколот чистый ватман,

Да весь насквозь дождями вымочен чертёж.

 

Баллоны с жидким кислородом на ущербе.

Молчит архангел, отменивший Страшный суд.

Лишь корни русских слов роятся будто черви,

Немые, грудь земли-кормилицы сосут.

 

1962

 

Жара

 

Был жаркий день, как первый день творенья.

В осколках жидких солнечных зеркал,

Куда ни глянь, по водяной арене

Пузырился нарзан и зной сверкал.

 

Нагое солнце, как дикарь оскалясь,

Ныряло и в воде пьянело вдрызг.

Лиловые дельфины кувыркались

В пороховом шипенье жгучих брызг.

 

И в этом газированном сиянье,

Какую-то тетрадку теребя,

Ещё всему чужой, как марсианин,

Я был до ужаса влюблён в тебя.

 

Тогда мне не хватило бы вселенной,

Пяти материков и всех морей,

Чтоб выразить бесстрашно и смиренно

Свою любовь к единственной моей.

 

Заключение

 

Не жалей, не грусти, моя старость,

Что не слышит тебя моя юность.

Ничего у тебя не осталось,

И ничто для тебя не вернулось.

 

Не грусти, не жалей, не печалься,

На особый исход не надейся.

Но смотри – под конец не отчайся,

Если мало в трагедии действий.

 

Ровно пять. Только пять!

У Шекспира

Ради вечности и ради женщин

Человека пронзает рапира,

Но погибший – победой увенчан.

 

Только эта победа осталась.

Только эта надежда вернулась.

В дальний путь снаряжается старость.

Вслед за ней продолжается юность.

 

1964

 

Застольная

 

Друзья! Мы живём на зелёной земле,

Пируем в ночах, истлеваем в золе.

Неситесь, планеты, неситесь, неситесь!

Ничем не насытясь,

Мы сгинем во мгле.

 

Но будем легки на подъём и честны,

Увидим, как дети, тревожные сны, –

Чтоб снова далече,

Целуя, калеча,

Знобила нам речи

Погода весны.

 

Скрежещет железо. И хлещет вода.

Блещет звезда. И гудят провода.

И снова нам кажется

Мир великаном,

И снова легка нам

Любая беда.

 

Да здравствует время! Да здравствует путь!

Рискуй. Не робей. Нерасчётливым будь.

А если умрёшь,

Берегись, не воскресни!

А песня?

А песню споет кто-нибудь!

 

1935

 

Зеркало

 

Я в зеркало, как в пустоту,

       Всмотрелся, и раскрылась

Мне на полуденном свету

       Полнейшая бескрылость.

 

Как будто там за мной неслась

       Орава рыжих ведьм,

Смеялась, издевалась всласть,

       Как над ручным медведем.

 

Как будто там не я, а тот

       Топтыгин-эксцеленца

Во славу их – вот анекдот!–

       Выкидывал коленца.

 

Но это ведь не он, а я

       Не справа был, а слева,

И под руку со мной – моя

       Стояла королева.

 

Так нагло зеркало лгало

       С кривой ухваткой мима.

Всё было пусто и голо,

       Сомнительно и мнимо.

 

1973

 

Зима

 

Зима без маски и без грима

Белым-бела, слаба, не слажена,

Но и таящаяся зрима,

Но и молчащая услышана.

 

Она сама полна предчувствий,

Уместных разве только в юности,

Сама нуждается в искусстве,

В его тревожной, дикой странности.

 

Всё дело в нём! Всё окруженье

Кистей, и струн, и ритма требует.

Всё бередит воображенье,

Торопит, бродит, бредит, пробует...

 

А мы, теснящиеся тут же,

Оцениваем дело заново,–

Канун зимы, преддверье стужи,

Разгар художества сезонного.

 

18 ноября 1968

 

И вот тут-то

 

Бессмертье свои предъявило права.

Обставлено помпой, рекламой раздуто,

Под аркой Триумфа для вдов и сирот

Горит оно неугасимой лампадой,

И глина ему набивается в рот.

 

Бессмертие! Чтимая церковью падаль.

Бессмертие! Право на несколько дат.

Ты после войны для того и осталось,

Чтоб крепко уснул Неизвестный Солдат.

Но он не уснёт. Несмотря на усталость.

 

<1932>

 

 

Иероним Босх

 

Я завещаю правнукам записки,

Где высказана будет без опаски

Вся правда об Иерониме Босхе.

Художник этот в давние года

Не бедствовал, был весел, благодушен,

Хотя и знал, что может быть повешен

На площади, перед любой из башен,

В знак приближенья Страшного суда.

 

Однажды Босх привёл меня в харчевню.

Едва мерцала толстая свеча в ней.

Горластые гуляли палачи в ней,

Бесстыжим похваляясь ремеслом.

Босх подмигнул мне: «Мы явились, дескать,

Не чаркой стукнуть, не служанку тискать,

А на доске грунтованной на плоскость

Всех расселить в засол или на слом».

 

Он сел в углу, прищурился и начал:

Носы приплюснул, уши увеличил,

Перекалечил каждого и скрючил,

Их низость обозначил навсегда.

А пир в харчевне был меж тем в разгаре.

Мерзавцы, хохоча и балагуря,

Не знали, что сулит им срам и горе

Сей живописи Страшного суда.

 

Не догадалась дьяволова паства,

Что честное, весёлое искусство

Карает воровство, казнит убийство.

Так это дело было начато.

Мы вышли из харчевни рано утром.

Над городом, озлобленным и хитрым,

Шли только тучи, согнанные ветром,

И загибались медленно в ничто.

 

Проснулись торгаши, монахи, судьи.

На улице калякали соседи.

А чертенята спереди и сзади

Вели себя меж них как Господа.

Так, нагло раскорячась и не прячась,

На смену людям вылезала нечисть

И возвещала горькую им участь,

Сулила близость Страшного суда.

 

Художник знал, что Страшный суд напишет,

Пред общим разрушеньем не опешит,

Он чувствовал, что время перепашет

Все кладбища и пепелища все.

Он вглядывался в шабаш беспримерный

На чёрных рынках пошлости всемирной.

Над Рейном, и над Темзой, и над Марной

Он видел смерть во всей её красе.

 

Я замечал в сочельник и на пасху,

Как у картин Иеронима Босха

Толпились люди, подходили близко

И в страхе разбегались кто куда,

Сбегались вновь, искали с ближним сходство,

Кричали: «Прочь! Бесстыдство! Святотатство!»

Во избежанье Страшного суда.

 

4 января 1957

 

* * *

 

История! В каких туманах

Тебя опять заволокло?

В чьих мемуарах иль романах

Сквозь непромытое стекло

Ты искажённо проступила

И скрылась? И торчат из тьмы

Чертогов рухнувших стропила,

Где наши пращуры детьми

Играли в Кира иль в Тимура...

 

Нет! Этого не может быть!

Нельзя так немощно и хмуро

Свою обязанность забыть.

 

Прямей смотри в живые лица,

В сердца и действия людей.

Чтоб их весельем веселиться,

Искусством ПРАВДЫ овладей.

 

Ты и сама живая Правда.

Архив долой, раскопки прочь.

Ты не вчера, а только завтра.

Пляши и пой, плачь и пророчь!

 

Ты не Помпея, не Пальмира,

Не спёкшаяся в лаве мышь.

На роковых распутьях мира

Ты в трубы грозные гремишь!

 

Январь 1969

 

Калиостро

 

Плащ цвета времени и снов,

Плащ кавалера Калиостро...

Марина Цветаева

 

На ярмарке перед толпою пёстрой,

Переступив запретную черту,

Маг-шарлатан Джузеппе Калиостро

Волшебный свой стакан поднёс ко рту.

И тут же пламя вырвалось клубами,

И завертелась площадь колесом,

И жарко стало, как в турецкой бане,

И разбежался ярмарочный сонм.

И дрогнула от дребезга и треска

Вселенная. И молния взвилась...

 

Лишь акробатка закричала резко:

«Довольно, сударь! Сгиньте с наших глаз!»

Но Калиостро возразил любезно:

«Малютка, я ещё не превращён

В игрушку вашу. Поглядите в бездну...»

И он взмахнул пылающим плащом.

Она вцепилась в плащ и поглядела

Сначала робко, а потом смелей:

«Ну что же, маг, ты сделал наше дело –

И мне винца, пожалуйста, налей!»

Пригубила и, обжигая дёсны

И горьким зельем горло полоща,

Захохотала: «Всё-таки несносны

Прикосновенья жгучего плаща!

Но что бы ни было, я не трусиха.

Ты, может быть, опасный человек,

А всё-таки отъявленного психа

Я придержу на привязи навек!»

 

Что с ними дальше было – знать не знаю.

А коли знал бы, всё равно молчок.

Но говорят, что акробатка злая

Сдержала слово, сжала кулачок.

 

В другой, изрядно путанной легенде

Описаны их жуткие дела,

На пустяки растраченные деньги:

Девчонка расточительна была.

Она и он добыли, что им надо,

Не замечали пограничных вех,

Европу забавляли буффонадой

Не час, не день, не годы – целый век.

Как видно, демон старика принудил

Изнемогать от горя и любви.

И служит ей он, как учёный пудель,

Все замыслы откроет ей свои.

 

Летят года. Беснуется легенда.

И как попало главами пестрит.

И вот уже зловредного агента

Следить за ними подослал Уолл-стрит.

В какой лачуге иль в каком трактире

Заколот этот Шерлок Холмс ножом?

Где в тучи взмыл «ТУ-сто сорок четыре»?

Чей Пинкертон пакетами снабжён?

 

А в то же время Калиостро скрылся

На полстолетья, как на полчаса.

Его архив грызёт чумная крыса,

А старикан сначала начался!

Есть у него дворец и графский титул,

Сундук сокровищ и гайдук-араб.

Забронзовел, весь в прозелени идол,

Владыка мира – всё-таки он раб!

Да! Ибо в силу некоего пакта

Меж ним и автором явилась тут

Всё та же, та же, та же акробатка.

О ней неправду сплетники плетут.

Но что за мерзость городские сплетни!

Ведь акробатка – вечная весна,

А стосемидесятишестилетний

Из-за неё одной не знает сна!

 

Смотрите же в партере, на балконе,

Как действие стремительно идёт!

Несут карету бешеные кони.

На козлах автор – сущий идиот.

А позади плечом к плечу две тени.

Они страшны для чьих-то медных лбов.

В сплетенье рук, в сцепленье двух смятений,

Вне времени свершается любовь...

Там – ждут востребованья груды писем.

 

Здесь – лопается колба колдуна.

От акробатки ветреной зависим,

Он знает – жизнь исчерпана до дна.

Он скоро сдохнет. Так ему и надо!

Но мечется легенда наугад...

Дай на пятак стаканчик лимонада!

Дай на целковый парусный фрегат!

За океаном, в Конго иль у Ганга,

Единая однажды навсегда,

Всё та же краля, выдумка, цыганка

Взмахнёт ему платочком: «До свида...».

 

Пора! Пора! Ещё ничто не ясно.

Воображенье – лучший проводник.

Весь мир воображеньем опоясан.

Он заново разросся и возник.

Он движется вовне или внутри нас,

На личности и роли нас деля.

Он формула. Он точность. Он стерильность.

Вкруг солнца вечно вертится земля.

 

Стучит тамтам. Гудят удары гонга.

Круженье пар. Скольженье лёгких тел.

Рукой подать до Ганга и до Конго.

Кто захотел – мгновенно долетел!..

 

Не представляя, что подскажет завтра,

К чему обяжет утренняя рань,

На полуслове обрывает автор

И отвергает всякую мораль.

 

Да и к чему служила бы мораль нам?

Кончает Калиостро свой полёт

В четвёртом измеренье ирреальном

И поздравленья новобрачным шлёт,

 

Я посвящаю Женственности Вечной

Рассказ про Калиостро-колдуна.

В моих руках не пузырёк аптечный.

Мне в руки вечность даром отдана.

 

Июль 1972

 

Канатоходцы

 

Вся работа канатоходца

Только головоломный танец.

Победителю тут венца нет,

А с искусством ничтожно сходство.

 

Наше дело очень простое:

Удержать вверху равновесье,

Верить в звёздное поднебесье.

Как деревья, погибнуть стоя.

 

В каждом цирке есть купол этот,

Не обрушенный в прах опилок.

Путь наш ясен, а нрав наш пылок,

И отчаянно весел метод.

 

Перестаньте, зрители-гости,

Спорить с бедными мастерами!

Посторонние в нашей драме,

Обсуждать исход её бросьте!

 

Что бы ни было, нет вам дела

До грозящей другим расплаты,

Оттого что вы не крылаты

И не ваша рать поредела.

 

1964, 1975

 

Кладовая

 

Памяти Зои

 

Без шуток, без шубы, да и без гроша

Глухая, немая осталась душа,

 

Моя или чья-то, пустырь или сад,

Душа остаётся и смотрит назад.

 

А там – кладовая ненужных вещей.

Там запах весны пробивается в щель.

 

Я вместе с душой остаюсь в кладовой,

Весь в дырах и пятнах – а всё-таки твой,

 

И всё-таки ты, моя ранняя тень,

Не сказка, не выдумка в пасмурный день.

 

Наверно, три жизни на то загубя,

Я буду таким, как любил я тебя.

 

1929

 

Колодец

 

В глубоких колодцах вода холодна.

Но чем холоднее, тем чище она.

И. Бунин

 

Возникает, колеблется, с воплем проносится мимо.

Если просишь: останься!– то всё потерял впопыхах.

То, что было когда-то обещано,– ветром гонимо.

И любимая женщина не уместилась в стихах.

 

Утверждают, что время – глубокий колодец свободы,

Что в глубоких колодцах вода холодна и черна.

Пусть проносятся годы и плещут подземные воды,

Я бадью опускаю до самого чёрного дна.

 

1976

 

Коньки

 

В старом доме камины потухли.

Хмуры ночи и серы деньки.

Музыканты приладили кукле,

Словно струны, стальные коньки,

 

И уснула она, улизнула,

Звонкой сталью врезается в лёд.

Только музыка злится, плеснула

Стаю виолончелей вперёд.

 

Как же виолончели догнать ей,

Обогнать их с разгона в объезд,

Танцевать в индевеющем платье

На балу деревянных невест?

 

Как мишень отыскать в этом тире,

В музыкальном, зеркальном раю,

Ту – единственную в целом мире,

Еле слышную душу свою?

 

В целом мире просторно и тесно.

В целом мире не знает никто,

Отчего это кукле известно,

Что замками от нас заперто.

 

В целом мире... А это немало!

Это значит, что где-то поэт

Не дремал, когда кукла дремала,

Гнал он сказку сквозь тысячу лет.

 

Но постойте! Он преувеличил

Приключенье своё неспроста.

Он из тысячи тысячу вычел,–

Не далась ему куколка та!

 

<1974>

 

 

Кусок истории

 

А океан бил в берега,

Простой и сильный, как и раньше.

А ураган трубил в рога

И волны гнал назад к Ла-Маншу.

 

Под звон цепей, под лязг вериг,

В порывах пара, в мчанье тока,

От Дувра до Владивостока

Метался старый материк:

 

Казармы, банки, тюрьмы, храмы

Черным-черны, мертвым-мертвы.

Избороздили землю шрамы –

Траншей заброшенные рвы.

 

Здесь были войны, будут войны.

Здесь юноши на первый взгляд

Вполне послушны и пристойны,

Они пойдут, куда велят.

 

Они привыкнут к дисциплине,

И, рвеньем доблестным горя,

Они умрут в траншейной глине

За кайзера и за царя.

 

В Санкт-Петербурге иль в Берлине

Не спят штабные писаря,

Иль железнодорожных линий

Поблескивают стрелки зря...

Они умрут в траншейной глине

За кайзера и за царя.

 

Куда ни глянешь – всюду тот же

Зловещий отблеск непогод.

Век своё отрочество отжил.

Ему четырнадцатый год.

 

<1956>

 

Манон Леско

 

Когда-то был Париж, мансарда с голубятней.

И каждый новый день был века необъятней,–

     Так нам жилось легко.

Я помню влажный рот, раскинутые руки...

О, как я веровал в немыслимость разлуки

     С тобой, Манон Леско!

 

А дальше – на ветру, в пустыне океана

Ты, опозоренная зло и окаянно,

         Закутанная в плащ,

Как чайка маялась, как грешница молилась,

Ты, безрассудная, надеялась на милость

         Скрипящих мокрых мачт.

 

О, ты была больна, бледна, белее мела.

Но ты смеялась так безудержно, так смело,

         Как будто впереди

Весь наш пройдённый путь, все молодые годы,

Все солнечные дни, не знавшие невзгоды,

         Вся музыка в груди...

 

Повисли паруса. И за оснасткой брига

Был виден дикий край, открытый Америго,

         Песчаный, мёртвый холм.

А дальше был конец... Прощай, Манон, навеки!

Я пальцы наложил на сомкнутые веки

         В отчаянье глухом.

 

Потом рассказывал я в гавани галерной,

В трактире мерзостном, за кружкою фалерно,

         Про гибельную страсть.

Мой слушатель, аббат в поношенной сутане,

Клялся, что исповедь он сохраняет втайне,

         Но предпочёл украсть,

 

Украсить мой рассказ ненужною моралью.

И то, что было нам счастливой ранней ранью,

         Низвержено во тьму,

Искажено ханжой и силе жизни чуждо.

Жизнь не кончается, но длится! Так неужто

         Вы верите ему?

 

Не верьте! Мы живём. Мы торжествуем снова.

О жалкой участи, о гибели – ни слова!

         Там, где-то далеко,

Из чьей-то оперы, со сцены чужестранной,

Доносится и к вам хрустальное сопрано –

         Поёт Манон Леско.

 

<1974>

 

Марина

 

Седая даль, морская гладь и ветер

Поющий, о несбыточном моля.

В такое утро я внезапно встретил

Тебя, подруга ранняя моя*.

 

Тебя, Марина, вестница моряны!

Ты шла по тучам и по гребням скал.

И только дым, зелёный и багряный.

Твои седые волосы ласкал.

 

И только вырез полосы прибрежной

В хрустящей гальке лоснился чуть-чуть.

Так повторялся он, твой зарубежный,

Твой эмигрантский обречённый путь.

 

Иль, может быть, в арбатских переулках...

Но подожди, дай разглядеть мне след

Твоих шагов, стремительных и гулких,

Сама помолодей на сорок лет.

 

Иль, может быть, в Париже или в Праге...

Но подожди, остановись, не плачь!

Зачем он сброшен и лежит во прахе,

Твой страннический, твой потёртый плащ?

 

Зачем в глазах остекленела дико

Посмертная одна голубизна?

Не оборачивайся, Эвридика,

Назад, в провал беспамятного сна.

 

Не оборачивайся! Слышишь? Снова

Шумят крылами чайки над тобой.

В бездонной зыби зеркала дневного

Сверкают скалы, пенится прибой...

 

Вот он, твой Крым! Вот молодость, вот детство,

Распахнутое настежь поутру.

Вот будущее. Стоит лишь вглядеться,

Отыщешь дочь, и мужа, и сестру.

 

Тот бедный мальчик, что пошёл на гибель.

В солёных брызгах с головы до ног, –

О, если даже без вести он выбыл,

С тобою рядом он не одинок.

 

И звёзды упадут тебе на плечи...

Зачем же гаснут смутные черты

И так далёко – далеко – далече

Едва заметно усмехнулась ты?

 

Зачем твой взгляд рассеянный ответил

Беспамятством, едва только возник?

То утро, та морская даль, тот ветер

С тобой, Марина. Ты прошла сквозь них!

_____

* С Мариной Ивановной Цветаевой поэта связывала тёплая дружба.

 

12 января 1961

 

* * *

 

Мне странно говорить о том,

Что не написан целый том,

Что заморожен целый дом,

Что я твоим судим судом.

 

Мне жутко будущего ждать,

И бледным призраком блуждать,

И в будущем предугадать

Несбыточную благодать.

 

Но выбор слишком невелик,

Он и двусмыслен и двулик.

Бросает лампа на пол блик

Предосудительных улик.

 

Стихи даются мне легко,

Но не взлетают высоко.

А ты живёшь недалеко

Под именем МАНОН ЛЕСКО.

 

10 января 1976

 

Могила неизвестного солдата

 

И тьмы человеческих жизней, и тьмы,

И тьмы заключённых в материю клеток,

И нравственность, вбитая с детства в умы..

Но чей-то прицел хладнокровен и меток.

 

Наверно, секунд ещё десять в мозгу

Неслись перелески, прогалины, кочки,

Столбы, буераки, деревья в снегу..

Но всё убыстрялось, не ставило точки,

Смещалось...

 

Пока наконец голова

Не стукнулась тыквой в ничто.

 

Надпись на книге

 

Белле Аxмадулиной

 

Кому, как не тебе одной,

Кому, как не тебе единственной –

Такой далёкой и родной,

Такой знакомой и таинственной?

 

А кто на самом деле ты?

Бесплотный эльф? Живая женщина?

С какой надзвездной высоты

Спускаешься и с кем повенчана?

 

Двоится облик. Длится век.

Ничто в былом не переменится.

Из-под голубоватых век

Глядит не щурясь современница.

 

Наверно, в юности моей

Ты в нашу гавань в шторме яростном

Причалила из-за морей

И просияла белым парусом,

 

1974