Пётр Боровиков

Пётр Боровиков

Четвёртое измерение № 21 (621) от 21 августа 2023 года

На языке воды

На языке воды

 

Полдень. Лагуна пристань гранёным грызёт стаканом.

Коринфские капители как прошлогодний снег.

Сеанс телепатии с мраморным великаном,

который больше призрак, нежели человек

 

ощущающий боль, в разомлевшем от зноя теле.

Лучи, как простынь, разглаживают бронзовый барельеф.

И, память, забыв, как сон в недорогом отеле,

приближаешься к площади, где крылья расправил лев.

 

Словно уставший кучер, бросив у ног поводья

тень проникает в камень – движению вопреки,

и в негативе канала выныривают из подводья,

с каждым шагом, вдоль стен, стареющие двойники.

 

В облаке разогретом, синеют, рябя помарки

небесной грамоты; читается вслух глава.

Колокола развивают джаз, веющий над Сан-Марко,

и от колонн в квадрате кружится голова.

 

Мозг зарастает классикой, точно роскошным лесом.

Отраженье всплывает утопленником со дна

воды, набравшейся в горло сухим диезом,

которая даже в августе холодна –

 

мелкий потоп. Мосты тишину чешуи вбирают,

окна приоткрывают влажные ставни век,

чтоб убедиться в том, что голуби не покидают

венецианский ковчег.

 

Одной художнице

 

Соглядатаев полк, безрассудно толкущихся возле

твоих тёмных окон с веронезевой краской внутри.

Очевидно, и впрямь кто-то важный тебя заподозрил

в контрабанде картин из хранилища Клио. Смотри

не промедли уйти от азарта слепых конфискаций

чей-то влажной руки. Ворошащей твоё барахло,

помолись на распятья грачей над венками акаций

пересохшим от страха зрачком сквозь сырое стекло.

Время суток, когда твоя тень беззастенчивым шпиком

семенит за тобой, натыкаясь на люков сургуч.

Дождь тиранит листву с генерал-губернаторским шиком,

расползаясь по швам в тёмно-синем мундире из туч.

Так пытаясь уйти от дотошной, навязчивой слежки,

ускоряя шаги, чтобы тот безнадёжно отстал,

попадаешь в тупик, из которого льётся насмешкой

водосточная ржа, приоткрыв силикатный оскал.

И уже не до птиц, не до воздуха ложной свободы,

не до бледных зеркал, перетянутых бережно сплошь

тёплой калькою снов наподобье игральной колоды,

предлагающей джокер, как мысль – от себя не уйдёшь.

 

Флорентийский эскиз

 

Подобная безумная жара

была ещё во времена Козимо.

В трезвоне слов и в шорохе пера

Флоренция является незримо

журчаньем Арно, скрипами лесов

и башенною поступью тяжёлой,

каким-то дробным эхом голосов

торговцев сувенирами и колой.

Зигзаги переулков немоту

задерживают туго на миноре,

и мрамор звёзд пришпиленных к кресту,

отсвечивают в куполе дель-Фьори.

 

Здесь, заполночь покинув желтизну

горячей мостовой с цветною расой,

неторопливо тянешься ко сну,

манящему прохладною террасой.

Гостиница украшена плющом.

На столике настурции с клубникой;

глотая воздух, золотым лещом

вдоль набережной шаркаешь безликой,

фигурой инородца из вчера,

при фонарях читающего книжку.

Подобная несносная жара

сулит не вдохновенье, но одышку.

 

В полдневный зной не выгнать из тени

ни акварель, ни кружева, ни лица

красавиц длинноногих, ни семи

нагих скульптур. Под сводами Уффици

закуривай свои «кэмэл» и присядь

на серые щербатые ступени

с сознанием, что ты сюда опять

вернёшься, и не может быть сомнений

в судьбе, в стране и в канувших веках.

Махни рукой, как Джотто колокольней,

всем на прощанье. В глупеньких стихах

ты выскажи, что нет прямоугольней

 

и правильней Флореции в пустых

открытых окнах. Ночью в одиночку

пересчитай соборы и мосты,

допей вино, и можешь ставить точку,

да повтори черноволосой мгле,

покачиваясь в комнате на кресле,

что нет другого места на земле,

где мёртвые так явственно воскресли

 

Savanarola

 

До тех пор, пока я тебя не увидел в конце столетья,

восседающим воином на кобыле с изумрудною пеной,

подобием медного всадника для флорентийцев,

Я полагал, что ты бронзовый, полый внутри,

или мраморный, трёхметровый. На худой конец из куска

ломбардийского камня. Выбор плоти твоей вековечной

не случаен отнюдь, потому что каков материал

после смерти избирают потомки, такова их к тебе

благодарность, и считай, что тебе повезло

относительно внуков. В густоте запоздалого лета

я пытаюсь представить, как здесь загорелые руки

втискивали тебя то в одну, то в другую, то в третью

оцеревшие ниши с плющом, коих не перечесть

по периметрам улиц. Это уже гораздо позднее

грубые камнетёсы, наглотавшись тумана и граппы,

тащили волоком по мостовой твой «чугунный» затылок,

а конечностей сломанных хворост опускали на дно

тёмно-рыжего Арно; цвета взятого в плен

антикварных салонов, музеев, кабинетов и папских

квартир, закреплённых на рёбрах Бернини.

Все твои безделушки, каменья, дорогие приборы учёных,

корешки фолиантов, картины, позолоченных голых наяд,

в общем массу античного скарба

размели по домам горожане.

Если память способна без плоти различать,

что ты там загибал о грядущем потопе, ибо всякая плоть

извратила своё назначенье и т.д. и т.п.

Значит, ты меня тоже услышал, но не можешь ответить

по известным причинам, и мне остаётся расточать

свой запас силлабических будней, возвратившись на север.

О потопе, о страшном суде, как вещал ты, гнусавя толпе

забурясь в пыльный угол какой-нибудь церкви.

Мудрый клирик эпохи, вот таким я тебя представлял,

и задолго ещё до того, как я встал обнажённой ступнёй

на круглую мраморную плиту пред фонтаном Нептуна,

и задолго ещё до того, когда здесь выпадают осадки.

 

Ты бы мне запретил слушать джаз, восхищаться Пиндаром,

носить расклешённые брюки, изучать УПК Хаммурапи,

рисовать города Атлантиды и лепить из февральского гипса

ледяные парады планет, проповедуя свой катехизис,

не пускал бы из тёмного нефа в гости к Буонарроти,

из жестокости к внешнему миру закрывал бы плащами монахов

витражи и скульптурные торсы, указуя перстом на распятье.

По сравненью с тобой, тот еврейский подросток

с небожительной сущностью – просто кудрявый шалун,

вундеркинд средь песка и лепёшек.

 

Гефсиманские яблочки падают в темя,

озаряя всё новых исаков тем открытым законом,

уточняя название в оном и всё больше склоняясь во мненьях

(притяжение для дураков, а по сути покорность

и отчасти беспомощность), а потом всех их тянет раздеться

и упасть на траву и смотреть в безупречно жемчужное небо.

Ты же профиль надломленный, иже на своейной res sacra miser*

(капюшон, крест, костыль, да тяжёлые чётки),

ты использовал старый прием. Примитивность всегда безгранична,

заимеет не только права, но и власть,

создавая подобие рая, образ, тот который понятен.

Я и сам далеко не язычник, но леса с паутиной зимы

или тёплые рощи оливок, облака-скороходы, понурый

горизонт над осенним заливом, голоса, кружева

балерин, запах чёрного хлеба и роз

из меня создают дух, который ты б пытался изгнать,

но, решив, что не хватит усилий

начал тоже проделывать с теми,

кто слушал твои постулаты на высоком жаргоне схоласта.

И один из них может с похмелья,

с тонзурою потной чуть хромая на левую ногу

подошёл и по дурости ляпнул, летним полднем напротив собора:

«Он во всём начинает быть схожим с Домиником»,

и все согласились.

 

Полагаю в ту пору шёл снег, когда ты,

подбородок вонзивши в январские серые тучи, обратился к себе

(ты всегда лишь к себе обращался).

И толпа флорентийцев, как дары, понесла на огонь

карты, шахматы, древние кубки, купидонов из мрамора,

ворох бархата, шёлка, отрезы парчи,

разноцветные маски, литавры, украшенья для рук,

парики для господ и корсеты престарелых синьор,

для девиц сексозвучные рифмы.

Я как-будто и впрямь наблюдал, как четыре здоровых монаха

били палками старого антиквара

в подворотне напротив садов

в тех, которых бесовские страсти

разгорались в пределах ремёсел

и взошли на вершину искусства.

Ты и сам им завидовал втайне.

Я вначале решил, что бессилен, зашевелился

открывая глаза. Потолок по краям в завитках

листьев лавра, сплетённого с лентой,

и на стенах всё те же картины в лакированных рамах – мура.

Это время во сне превращает

в чепуху, в роковую насмешку, то что мы называем

неспешным растворением в прошлом.

Губы мямлят классический бред.

За окном снегопад – это, кстати,

роскошь льющейся хлопьями марли

занавесит реальные виды этих хижин кирпичных и свет

посторонних пугающих окон.

Почему Джироламо мне трудно объяснить

любопытство, навязчивость темы, тот нахальный намёк

при котором, как из Арно, со дна подсознания

на поверхность всплывает не то, что мы в детстве

краснея скрываем, а нечто из ада и в профиль

даже похожая с фавном горбоносая веха, фигура

бунтаря и аскета, тирана и добродушного старца.

Собственно это четыре слагаемых любого республиканца.

Сам бы Юлий тебе позавидовал точно

не в масштабе, конечно, но в чём-то

совсем неземном.

 

Жаркий август лениво разгоняет людей

с раскалённых камней Синьории:

к фонтану с атлетическим торсом в центре площади,

под навесы безлюдных кафе и в соборы.

Я и сам, прикрывающий темя каким-то французским журналом,

пытаюсь спастись от жары. И если бы вдруг кто-нибудь

в этот час спросил бы меня:

что вы думаете об индульгенции?

Я бы ответил, а где её можно купить?

Вот так, тлея в белой рубахе, в золотом переулке,

где даже ставни стучат fa-cal-do**

вдруг невольно полюбишь пургу,

дикий холод и мглистое небо.

А ты, Джироламо, железный маршал Флоренции,

торжествуй на дыбах и режь ангелов в белых рубашках,

и псалтырь догоревший цитируй.

Я шепну тебе в медное ухо во сне «лучше бы ты был живописцем,

как твой соплеменник».

---

*пер. с лат.: несчастный - святыня, несчастный священен

** пер. с итал.: жара

 

Стансы Парижу

 

Париж в ночи мне чужд и жалок,

Дороже сердцу прежний бред!

Марина Цветаева

 

 

1

Воскресный день. Закончилась неделя.

Стоял сентябрь. Мы вышли из отеля.

Монмартр жевал копчёную листву

с Лаокоона – ветхого каштана –

стеклянными зубами фонарей.

Вот арапчонок вышел из дверей

и первое что произнёс он – «тьфу…»

в заполненную листьями канаву.

И облаков размазанных сметана

втопила конопатую луну

алмазом грубым в жёсткую оправу.

Мы очутились в каменном лесу,

где праздно шествовал меж нами гул картавый,

где смерть, как флаг, несла свою косу.

Отрыгивая прелостью строений,

средь мшистых крыш и мраморных растений

Париж дышал и щекотал в носу

туманом рыхлым, вместо кокаина,

и ночь текла рекой ультрамарина.

Горящему подобно колесу

неслись по воздуху сиббилы и силлабы.

Квартал заполонили, словно жабы,

тритоны, муравьи и скоробеи,

покрытые испариной пежо.

В борделях было более свежо,

чем у реки, где истово скорбели

шеренги тополей по тем, кто не

слышал их шептание на дне.

 

2

В архитектуре вывертов и кренов

блестящие оскалы ситроенов

сверкали габаритными огнями

в тумане, как глаза сиамских кошек.

И арка Мира с четырьмя конями

нам отворяла ночи слепоту.

Повсюду страшно полыхал огонь окошек

кострами инквизиций. На лету

норд-вест пинал коробки апельсинов.

Мы молча шли по улице Клиши.

Ложились на могильную плиту

Аполлинера тени исполинов.

Вино текло чернилами в стакан

дом уходил в открытый океан…

В округе, кроме статуй, ни души,

да бронзовая окись в пастях львиных,

застывшая абсентом на клыках.

Три купидона с дудками в руках

глядят в фонтана сморщенную лужу.

Но кто способен удержать, как ветер,/k душу?

Все существа парижские наружу

стремились, как сомнамбулы из книг:

быстрее от кольчуги гутенбергской

от башен колоколен, от квадриг,

но как везде, здесь царствовал тупик.

А с золотыми рыбами на сушу

стремились выйти мавры. И велик

был тот, кто создал их: тому дороже

мысль, а не жизнь. Всё время сохранит.

И город разбухал в глазах, как дрожжи,

меняя каждую секунду прежний вид,

то известняк, то мрамор, то гранит.

 

3

И сыпались листвою фотоснимки.

По сторонам глазели невидимки

писателей, бродяг и сумасшедших

но, мы не вызывали духов, нет,

ни строгих небожителей, сошедших

на оспою изрытый парапет.

Ах, этих портиков резных кордебалет –

они поют о временах прошедших.

В кафе напротив скрипка и кларнет

расплёскивают сбивчивый дуэт.

Мы видели уже с тобой пол мира.

Луна лежала, как головка сыра,

на башенных зубцах Консьержери.

Бессильна ночь, и, что ни говори,

Париж всегда как будто при параде.

И вязнет восклицанье «la Patrie»!

Мы шли на остров к каменной громаде,

чьи шпили протыкали небо. Ниже

полки химер кружили в темноте

и с ними сонмы ангелов, и иже

всё тоже исчезало в высоте.

Не объяснить, какого хера ради,

в чужой столице, в лёгкой суете

огней, метущих карасями Сену,

мы здесь с тобой и все мои тетради.

Я шлю привет обоим берегам.

Монархи, замурованные в стену

о чём-то перешептывались. Явь

сплеталась с фантастическими снами –

и чьи-то профили из ниш бросались вплавь,

буксир ревел натужными басами,

перебивая воробьиный гам.

 

4

И колокол раскачивать пытался

уродливый звонарь. Так в Нотр-Дам

входящий, всяк входящий рот разинув,

душой над плошками меж серых стен метался,

то падал ниц, руками закрывался,

от витражей и от реликвий вящих

(конечно, первым делом чужестранец),

теряет чувство времени, покинув

свой край, смотря на треснутый румянец

ажурных стёкол и лиц произносящих.

Слова молитв на разных языках

сливались в хор нестройный горьких пьяниц;

в геометрично стриженых кустах

мы плюхнулись устало на скамейку.

Нам не хотелось спать, идти обратно.

Нам розы говорили: «Лейка, лейка».

Всё очевидно, но невероятно,

так мы сидели на парижском лоне,

с гранитной девой, замершей в поклоне.

И воздух пахнул нежно и развратно:

вином, духами, кофеём, мочой.

Да сколько их, стоявших со свечой

у тех постелей, где творилось нечто,

живописуют сладкие пассажи

маньякам, стихотворцам, гомосекам,

здесь в старости возможно стать Гобсеком,

зевая в антикварном антураже.

Париж дворец. Шикарная квартира.

«Мон шер ами, примерьте этот фрак»,

«действительно, удобно без карманов».

 

5

Париж не может до скончанья мира

пресытиться любовью. Это факт.

Нас окружали сотни ресторанов,

хрипящих и грохочущих данс-клубов,

после инъекций отпрыски инкубов,

шатаясь, заходил нам во фланг.

С балконов, стен свисал трёхцветный флаг.

И статуи, и церкви, и дворцы,

украшенные в пыльные венцы,

с ума сводили прошлыми веками;

цилиндры, кепи, шляпы, канотье

долой, пред вами Теофиль Готье.

А криминал грассировал звонками

мобильных телефонов в темноте.

Случайный фарс ночного променада

вбирал нас в тень церковного фасада,

как в чёрную дыру. Париж играл

роль подлинной вселенной, собирая

все камни ада и все краски рая,

которыми сей град располагал.

Навстречу брёл жандарм, и кобура

была полна ночного серебра.

Мы шли вдвоём по городу в ночи.

Алжирский жир размазывал в витрине

торговцев белозубых, на фольге

ножами куриц режущих искристо.

Я потерял от номера ключи?

Не надо ваших шуток Монте-Кристо:

мы не привыкли на одной ноге…

Всё куталось в густом аквамарине,

мерцая отражением в серьге

играющего блюз саксофониста.

В барочных переплётах тесных улиц

сознанье перепрыгивало даль.

И в полноводии рекламных бризов

пространство ёжилось и боком вдоль карнизов

упрямо пятилось к овалу Пляс Пигаль.

Швырял листвою в лица нам мистраль,

Как-будто бы пытался сделать вызов.

Ну что за блажь, какая там дуэль.

На эту странность не найти ответа.

И на рассвете возвратясь в отель,

мы обнаружили два чёрных пистолета,

положенных на белую постель.

 

Осенние ямбы

(Избранное)

 

Жизнь проходит. Истина темна.

О. Мандельштам

 

I

Я не у дел стою перед судьбой.

Изгибы статуй в стиле Ренессанса.

Напротив из окна звучит гобой,

пытаясь выдавить гармонию Сен-Санса.

В кленовых кущах грустный женский взгляд

притягивает нежностью усталой.

Засыплет скоро прелый листопад

асфальтовые тропики кварталов,

а женщина останется смотреть

с тревогою напрасных ожиданий,

как листья будут красные гореть

и прилипать на стёклах старых зданий.

 

II

Не нарушая графики теней,

зелёный свет у книжных магазинов

от чёрных арок тянется плотней

к карнизам крыш и клумбам георгинов.

Осенний сумрак холодом сковал

пустых садов шершавые заборы,

фонтанной чаши выгнутый овал

с кривыми трещинами круглого декора,

поверхность мебели, картин, хрустальных ваз,

измятых штор прямую неподвижность.

В солёной жидкости ворочается глаз,

ища в предметах мёртвых признак жизни.

 

III

На третьем этаже глухой сосед

читает сонно «Романсеро» Гейне,

а наверху посудой о паркет

решают до утра вопрос семейный,

оставив все проблемы «на потом»,

о жизни говорят за крепким чаем,

лишь только забывая об одном,

что жизнь нас никого не примечает.

Она капризно занята собой

и никому не дарит реверансов,

она плевать хотела на гобой,

как впрочем и на нас, и на Сен-Санса.

 

IV

Что нужно ЕЙ? Любовная постель,

от поцелуев вымокшая лаской?

Кареты? Шпаги? Пистолет? Дуэль?

Самоубийство в утро перед Пасхой?

Алхимию строки, премудрость книг,

метаморфозы засух и потопов,

кордебалеты сплетен, злых интриг

под чавканье тупиц и остолопов?

Ей надо всё ! Все полюса планет,

в гирляндах неизведанных созвездий,

ей надо в одночасье «да» и «нет»,

как череду прощений и возмездий.

 

V

Я выхожу на узенький балкон,

чтоб с высоты смотреть на свет в витринах,

чтоб Ньютона не чувствовать закон,

не рассуждать о связях и причинах

возникновения добра и зла.

Речных зеркал немое отраженье,

там, где кончается непонятости мгла,

отсутствует земное притяженье.

Как хорошо, когда ещё не спишь,

не ощущаешь нёбом в слове сонность,

ловя зрачками в трафаретах ниш

потусторонних мыслей невесомость.

 

VI

Когда с румяных щёк горячий воск

расплавится в морщин глубоких шрамы,

в таблеточной фольге уставший мозг

пошлёт в миры иные телеграммы,

в которых жизни подведя черту,

признав всё внешнее абсурдностью и прахом,

высвечивая трупом пустоту,

я стану для живых загадкой, страхом.

Неправильных ответов перебой

не оставляет истинности шанса.

Я не у дел стою перед судьбой,

заслушавшись гармонией Сен-Санса.

 

Пражский витраж

 

Александру Бахрах

 

В Богемии снег.

Зима.

На вершине холма

императора вензель

из тучи лиловой. Венцель

со стадом бурых коров

переходит олений ров.

Крестьянин с вязанкой дров

долго смотрит во след святому

и к дому

почти совсем не спешит.

Город снегом зашит,

как саваном.

Слава Вам, слава Вам, слава Вам!

Обитатели горних мест.

По воздуху чёрный крест

грача

раздвигает кварталы шире,

отпуская на все четыре

тебя. На ветру

свеча

мерцает в твоей руке.

Всё в белёсой трухе:

башни, памятники, земля

сукровица кремля.

 

И ты,

поди, сжигаешь в пути мосты,

отдавая на откуп благой судьбе

то, что принадлежит Судье

Небесному,

впрочем, местному

жителю невдомёк

твой растянутый монолог,

льющийся рифмами, вопреки

твёрдым гребням реки

аллей.

С окисью королей,

как испачканная бумага,

сверху выглядит Прага.

Почтенные старики

на окраине где-то,

покинув пределы гетто,

под тополями голыми

размышляют о Големе.

Ветер, спугнув ворон, ворошит кусты.

Окна Титца

пусты.

 

И ты

архитектурою рифм нараспев бубнишь и

ходишь по краю крыши.

Мыши

прячутся в щелях ниши,

где под мёрзлым плющом

рыцарь укрыт плащом –

его серебро заставы

скользит по зеркалу Влтавы,

и заснеженный Карлов мост

разрезает твой мозг

на части,

простираясь в барочной

чаще.