* * *
А всё, что унесу с собой
под твой, кладбищенская птица,
зелёный куст, звалось судьбой
и никогда не повторится.
Омытый свежей влагой рос,
я больше не вернусь в жилище,
в котором мой ребёнок рос.
Он будет искренней и чище.
Здесь рядом, на замшелом пне,
бывало, мы сидели оба.
Его раздумий обо мне
не омрачи, навет и злоба.
Я снова вспомню явь и сон
и, с чувством радости знакомым,
сюда, во мрак, перенесён,
увижу свет над нашим домом.
И плача близких стану звать,
благословляя всё земное,
а на земле не будут знать,
что под землёй сейчас со мною...
В лесу
Затишье, ты соседствуешь с войной,
удача, ты погибелью чревата.
Нелепость, будь вовек тому виной.
Сама, душа, во всём ты виновата!
Так будь собой и ощути их вес –
тех шумных лет, наполненных тревогой.
В нас целит солнце, севшее на лес,
как фотоаппарат с его треногой.
Сейчас фотограф-ветер сбросит плат,
и по исчезновенье тучи чёрной
запечатлятся наши смех и плач.
Да только что нам оттиск этот чёткий?
Под шляпкой гриб поднялся голышом.
Берёзы – словно свадебные свечи.
Ты слышишь? Они шепчут:
– Хорошо ль?
Спокойно ли тебе, о человече?
Июль зелёный. Снов невпроворот.
Один сморгнул. Другой ещё короче.
Настанет ночь – и утро у ворот.
Какие усыпительные ночи!
Не спи, душа!
Останься на ветру!
Для блага изменяя эту землю,
чтоб жить, я ежедневно поутру
тебя, как оправдание, приемлю.
И лишь порой – в блистании смолы,
торжественны и праведны, как судьи, –
становитесь вы, летние стволы,
дороже нам, чем собственные судьбы.
Я вижу небо в окнах ваших крон.
Какой бы жизнь ни стала получаться,
не нужно мне довольства – этих крох
от яств полубеды и полусчастья.
Вот почему, душа, нам не до сна.
Вот почему, нечаянно, как другу,
мне на плечо суровая сосна
кладёт свою натруженную руку…
В январе
Летел, летел поспешный снег,
За окнами клубилась вьюга.
Я вспоминал свой краткий век,
Лицо любимой, голос друга.
Я ждал, что выглянет вот-вот
Светило зимнее из тучи,
и минет этот трудный год,
и наступивший будет лучше.
И разом всё пойдёт на лад,
И свет у тьмы ответа спросит,
Едва холодный свой наряд
Безмолвный лес однажды сбросит.
Но снег летит сегодня вновь,
и веет силою начальной
к России давняя любовь
и к женщине моей печальной.
И жизнь осталась жизнью той,
сравнимой лишь с дыханьем моря,
и чистотой, и высотой,
и тайным произволом горя…
Голос
Простите меня, если я приносил вам беду.
Я в ад не хочу. Мне приятнее в райском саду
устроиться прочно. Довольно я видел огня.
Простите меня. Если можно, простите меня.
Устроиться в райском, упрочиться в майском саду,
Меня вам не видно, но вы у меня на виду.
А я всё безвестней в кругу нашем день ото дня.
Вы позже. Я раньше. Простите, простите меня.
На небе седьмом я лежу в исполинской траве.
Библейские птицы кружат надо мной в синеве.
Владыка Вселенной ко мне подбежал, семеня.
Тоскливое счастье. Я умер. Простите меня.
Прости, черновик. Ты остался без главной строки,
Простите, наставники, юноши и старики.
Вы были заботливы, душу питомца храня.
Простите меня. Если можно, простите меня.
Давний сон
Выпал снег в начале ноября.
Медленно за окнами светало.
Словно крошки со стола, сметала
тени ночи тихая заря.
Ночью мне приснился дом и сад,
вспомнились затрёпанные толки,
на провинциальной барахолке
слышанные двадцать лет назад.
Это детство манит и болит,
вновь и вновь захватывая душу.
Патефон пел песню про Катюшу.
Матерился пьяный инвалид.
Били вора весело и зло,
голосами хриплыми орали,
по законам голода карали
беженцев голодных ремесло.
Выпал снег задолго до зари.
Улыбайся, утренний прохожий,
на румяных сверстников похожий,
сигарету длинную кури.
Оттепель придёт из-за морей,
по местам всё заново расставит,
холод солнца зимнего оставит
разве только в памяти моей...
Державин
Хочу Державина воспеть
за то, что со своею одой
он не торопится поспеть
за изменяющейся модой.
За то, что ночью в тишине,
в минуту внутренней тревоги
он нашептал однажды мне
слова о смерти и о боге.
На небосводе наших лет
строка Державина трепещет:
«Едва увидел я сей свет,
Уже зубами смерть скрежещет».
О боге молвил он слова
среди завистливых и лгущих:
«Я – средоточие живущих,
Черта начальна божества».
Временщиков в постелях будит
Державина могучий стих:
«Восстал всевышний бог, да судит
Земных богов во сонме их».
Писал он оды на соседство,
влюблён в Плениру и пчелу.
России громовое детство
прошлось по дряхлому челу.
И, в этих-то огнях летая,
о вас пел старец молодой:
«Шекснинска стерлядь золотая
И Мозель с Зельцерской водой!»
Солдат Преображенской роты,
эпикуреец, крепостник –
передо мной, шагнув сквозь годы,
сегодня снова он возник.
Не зря ведь Пушкин, ликом светел,
о том, кто был ворчлив и хил,
сказал: «Державин нас заметил
И, в гроб сходя, благословил...»
* * *
Душным жаром полей согретый,
в деревянной простой избе
коротал я однажды лето,
предоставленный сам себе.
Солнце меркло.
По волжской глади
вдруг баян рассыпал лады,
ветер гнал до истоков пряди
молчаливой ночной воды.
Будто мир этот внове создан
и природа чудес полна –
вниз без крика бросались звёзды
и дробилась в воде луна.
Волга,
поле и лес,
и зори,
и пространства сквозная синь,
и село на высоком взгорье –
я ваш любящий, верный сын!
* * *
Живописец тщедушный с бородкой,
что сулит тебе век твой короткий,
твой болезненный мозг?
Вот и встретились наши дороги.
И опять ты стоишь на пороге,
новоявленный Босх.
И жена твоя верная рядом
словно сладким отравлена ядом,
адом обожжена.
Достаёт из клеёнчатой сумки
своего властелина рисунки
хлопотунья жена.
Я к глазам подношу их поближе.
Это всё уже было в Париже.
Это делал Сера.
Есть в запасе и нечто другое.
Только это ведь графика Гойи.
Разобраться пора.
Где твои, живописец, находки?
Независимой гордой походки
слишком мало, мой друг,
для того, кто с улыбкой презренья
захотел бы вовлечь моё зренье
в некий замкнутый круг.
А душа твоя сохнет и чахнет.
И так страшно провинцией пахнет
от любого листа.
Но внушает мне девочка с жаром,
что отмечен ты истинным даром.
Её совесть чиста...
Замоскворечье
Старые улицы Замоскворечья.
Особняки.
Арки, ворота, жильё человечье.
Близость реки.
Вот я брожу по твоим переулкам.
Лязгнул засов.
Тянет меня к музыкальным шкатулкам,
бою часов.
Пусть покричит перед боем кукушка,
скроется прочь.
Рядом помолится богу старушка.
Спустится ночь.
Есть ещё камни, калитки, заборы.
Держитесь вы,
скверы, скворечни, подвалы, соборы,
иней Москвы.
* * *
Капель падёт на подоконник,
по ржавой жести полоснёт.
Забрешут псы. Проскачет конник.
Звезда печальная блеснёт.
Дорога озарится светом.
Вздохнёт земли набухший пласт.
И вечность станет спорить с веком.
И тяжба ничего не даст.
Но всадник тороплив и молод,
и ночь апрельская бела,
и обречён был зимний холод,
когда ещё метель мела.
Тьму половодье подхватило.
Ему конца и края нет.
Гори, далёкое светило,
звезда тревожных наших лет!
Влеки, пустынная дорога,
на зов неведомого дня
меня – от моего порога,
ловца удачи – от меня!
Поспешный конь его, как в сказке,
со смехом мчится над рекой.
Я не участник в этой скачке.
Я помашу ему рукой.
Прислушаюсь, усердный школьник,
как, разбивая острый лёд,
капель падёт на подоконник
и смолкнет всадника полёт…
* * *
Картофельное поле.
Съедобное гнильё.
Победа будет после.
Три года до неё.
Пустуют в хатах клуни.
От урожайных лет
в земле остались клубни,
насущные, как хлеб.
Харчей не покупаем.
Себя не продаём.
Картошечку копаем
и варке предаём.
Недолго ей вариться.
Мороз её сварил.
Кипи, кипи, водица,
чтоб голод не свалил.
Сейчас посолим круто.
Начнём картошку есть.
И танки есть у Круппа,
и самолёты есть.
А видел он то поле,
где голо и мертво?
Победа будет после.
Но наша – не его...
* * *
Мы знаем, что обречено
и безнадёжно наше дело.
Зачем же сердцем завладело
и не даёт вздохнуть оно?
Зачем за край ночной черты
нетерпеливо и тревожно
сквозь слёзы молча смотришь ты?
Его увидеть невозможно –
день завтрашний.
Там вижу я
полупрозрачный жизни призрак,
разлуку и зловещий признак
совсем иного бытия.
Там солнце зимнее горит,
и голос сдержанный природы
о наших бедах говорит
и нам отсчитывает годы
последние.
Но всё равно
мы благодарны будем оба
мученью жара и озноба,
минувшему давным-давно.
Благословим же этот дар,
и ночи с прерванными снами,
и то, что и озноб, и жар
однажды приключились с нами.
Слёз откровенных не таи.
Что нам стихия чуждой прозы?
Свободно льются эти слёзы.
Они мои. Они твои…
* * *
Начинался быт
без кастрюль и плошек,
вешалок и ложек,
вёдер и корыт.
Зелен, свеж и юн,
расправляя плечи,
сто берёз, как свечи,
выставил июнь.
Начинался ритм –
шум ветров по роще.
Не листву полощет –
ворох пыльных рифм.
Начиналось Я:
Голос, Слух и Зренье –
составные звенья,
части бытия.
Тайна и режим
воздуха и тверди,
с малых лет до смерти
вам принадлежим.
Новый Иерусалим
Время к ночи. Солнце село.
В печке тяги больше нет.
И в подушке пахнет сено
вечерами прошлых лет.
Но опять неутолимо
мы глотаем над рекой
воздух Иерусалима
легкомысленный такой.
Снова здесь тебе не спится.
Омрачаясь и шутя,
запеваешь ты, как птица,
безглагольное дитя.
Рыба, дремлющая в Истре,
вся – литое серебро,
прямо в сердце бьёт, как выстрел,
как поэма – под ребро...
Но не выверились сроки,
и не обращает май
в независимые строки
лунный свет и пёсий лай.
О доме
У кого из нас был дом?
У меня-то не бывало.
Угол, печка, поддувало –
в это верилось с трудом.
Тишина. Бумага. Стол.
А в душе покой и воля.
Упоительная доля!
Фантастический простор!
Ежедневные дела.
Ежечасные заботы.
Среды, пятницы, субботы –
всё одна метла мела.
Встречи с чуждыми людьми.
Разговоры. Пересуды.
Грохот лифтов. Звон посуды.
Пытки родственной любви.
Лишь во сне была видна
где-то за пределом мира
одинокая квартира.
Десять метров. Два окна.
…И позвякивала лира
про иные времена.
Окно
Когда в дому уже темно,
ни зги, ни силуэта,
продолговатое окно –
скупой источник света.
Луна и звёзды бьют в стекло,
и снег струится с неба,
и в тёмной комнате светло
от медленного снега.
И с ближней крыши светит лёд,
и посредине ночи
мигает тихий самолёт,
на Адлер или Сочи.
Ах, голос мой не так высок,
не так далёк, чтоб дали,
чтоб лунный пепел и песок
на строчки оседали.
Но до могилы всё равно,
до той привычной вести,
поэзия – моё окно
в мир чистоты и чести.
Я тесный ворот распахну,
в работе взмокший ворот,
и ночью подойду к окну
и погляжу на город.
И от прозрачного окна
и кровель в полудрёме
повеет в душу тишина
и растворится в доме…
Осень
Пустынной осени черты.
Последних трав скупые всходы.
В огне закаты и восходы.
И дали ровные чисты.
То, что горело, отожгло.
Сменила стужа время зноя.
И всё минутное и злое
куда-то вовсе отошло.
На зелень редкую лугов
слетает робкий снег без края.
И я тебя благословляю
за позднюю твою любовь
Благодарю за доброту.
В твоих глазах и сердце светлом
и в соснах, говорящих с ветром,
я снова силу обрету.
Спасибо, осень, за слова,
которые ты шепчешь утром.
Простор земли открыт и убран.
В полях не встретишь ни снопа.
Пора приняться за дела.
Мир постижим, как в годы детства.
Рассудок ясен.
Время действий.
Бумага жадная бела...
* * *
Поля не знают, что они поля,
и полевой дороге не морока
не знать о том, что имя ей дорога, –
петляет, под колёсами пыля.
О назначенье говорящих крон
не помышляют тёмные деревья.
Шумят они, исполнены доверья,
и одинокий осеняют кров.
От щедрости своей несёт река
тебя, рассвет, качающийся утло.
Не оскорби ж доверчивости утра,
поспешности бездумная рука!
Я следовать старался тишине,
и шелесту листвы, и вешним водам
и слушал, как упорно год за годом
ты зрело, бескорыстие, во мне.
Смотрели хмуро тучи из-под век.
И кроме пенья птиц и солнца, кроме
всего, чем живы люди, запах крови
ты приносил в дома, практичный век.
Ты грозные забавы затевал
и временность расчётливую славил.
И всё-таки ведь я с тобою сладил
тем, что пример меня не задевал.
Зачем вы существуете, стихи?
Зачем луной украшен звёздный вечер?
Зачем цветёт акация, а ветер
без привязи гуляет по степи?
Добро не может душу не задеть,
воплощено в улыбку, ливень, колос.
И если есть у человека голос,
то человек не может не запеть.
Праздники
Ю. Ряшенцеву
Пришла прекрасная пора.
Настали праздники. Ура!
Сын Алексей кричит «Уа!»
в восторге.
Луна восходит по ночам,
желта, как квашеный кочан,
и недоступны москвичам
«Мосторги».
В быту заметен перелом.
Обивкой манит поролон.
Журналом неким полонён,
ты дремлешь.
Ревёт будильник петухом,
но и его во сне глухом
ты как-то пополам с грехом
приемлешь.
Потом к тебе заходит гость
и шапку вешает на гвоздь
и новостей сырую гроздь
туда же.
Он говорит уже года.
Речь льётся ровно, как вода.
Сегодня видел он «Всегда
в продаже».
Потом, питомец резвых муз,
ты пробуешь домашний мусс
и святостью семейных уз
гордишься.
На подвиг божия раба
зовёт архангела труба.
Сегодня ты и для труда
годишься.
Спасибо, праздники, за дни,
когда в дому, почти одни,
мы теплим давние огни
надежды.
Забыт курсив, забыт петит.
Ликует хищный аппетит,
и сон угодливо летит
на вежды.
Но яркий цвет календаря,
часы беспечности даря,
как нашей юности заря,
не вечен.
И, словно пушечной пальбой,
ты оглушён своей судьбой,
её пристрастьем и мольбой
привечен.
Катают дети снежный ком.
И друг спешит за молоком.
И кто-то верною влеком
конторой.
Один вытачивать винты.
Другой накладывать бинты.
И весело шагаешь ты,
который...
* * *
А. Межирову
Суета и томление духа.
Зимний лес неподвижен и гол.
Не касается мёртвого слуха
божества первородный глагол.
Привыкая к изменчивой тверди,
в безотчётном желании жить
боязливо я думал о смерти,
забывал о страдальцах тужить.
Расточал я легко обещанья
и разменивал душу свою.
И теперь на ветру обнищанья,
на пороге молчанья стою.
Начинаю по-новому мерить
за плечами оставшийся путь.
Не могу не грустить и не верить
в бытия сокровенную суть.
Понимаю, что прожил убого
три десятка скитальческих лет.
Если нет в мироздании бога,
то и адского хаоса нет.
Принимаю презрение леса,
поневоле смиряюсь с бедой,
словно птица, лишённая веса
и примёрзшая к ветке седой…
Не боюсь этих нищенских ёлок,
в трудный час не бегу от суда.
Есть поблизости добрый посёлок.
Мне нельзя торопиться туда…
* * *
Ударили к ночи морозы.
Скрипит под ботинками снег.
И надобна пристальность прозы,
чтоб всё описать без помех:
как лепится голубь к карнизу;
как едет на санках дитя;
как дым расстилается книзу,
от ветра в испуге летя,
чернея густыми клоками
на марле январской фаты;
как, лязгая хищно клыками,
голодные бродят коты;
как дальняя звёздная карта
некрепким сулит старикам
в трамваях инфаркт миокарда;
и стынет железо к рукам.
Я шторы раздвину пошире,
увижу, что рядом луна.
Наверно, в Коломне, в Кашире
похоже сияет она.
Похожее снежное море.
Похожий безвестный поэт.
И труд. И удача. И горе.
И только спокойствия нет...
* * *
Умирает атеист.
Холодеет понемногу.
За окном кленовый лист
опустился на дорогу.
День осенний, слава богу,
безмятежен, тих и чист.
За окном светлым-светло,
высоко, пустынно, сухо.
Тычась в пыльное стекло,
ноет жалобная муха.
Отошла тоска и мука.
Мглою взор заволокло.
Над посёлком купола
обособленного храма.
Слишком жизнь была мала
и вела дорога прямо.
Над душой звонят упрямо
старые колокола.
Провожают душу вон
из болезненного тела.
Но согласен ли и он
с тем, чтобы душа летела
на гудящий оголтело
колокольный перезвон?
Вот приёмник под рукой.
Безучастно и нелепо
над полями и рекой,
магазином ширпотреба
музыка колышет небо
и приносит в дом покой.
Не забуду никогда.
Громкий джаз и колокольня.
Небо, суша и вода,
потрясённые невольно.
А покойнику не больно.
С тех минут прошли года.
* * *
Хвораю. Пауз лишена,
бессонниц музыка, исчезни!
Утраченная тишина –
название моей болезни.
Что ночь ближайшая таит?
Я помню, как во мне звучало:
стихии противостоит
души разумное начало.
Пришедший с тишиной на свет,
я убеждаюсь, что отныне
во мне её покоя нет.
И мать печалится о сыне.
Грустит – Господь не приведи,
ласкает добрыми руками.
Что ей скажу, когда в груди
эпоха движется рывками?
И чей-то беззащитный крик,
и чьи-то слёзы и упрёки,
и неосуществлённых книг
предполагаемые строки –
всё это слышу я в себе,
склонившись над стопой бумажной.
Завидуй же такой судьбе,
любитель трудностей отважный!
А ты во имя той любви,
что сквозь года ведёт упрямо,
на жизнь и смерть благослови
своею тишиною, мама!..
Эстрада
На закате, на рассвете
репродуктор с высоты:
«Ты милее всех на свете,
королева красоты!»
Что за дьявольская сила?
Что за идольская спесь?
Неужели так красива
эта клюква, эта смесь
откровений графомана
с тягой к верному рублю?
Может, сдуру или спьяну
я всё это полюблю?
Может, заработка ради
я скопирую слова
и однажды на эстраде
предъявлю свои права,
закачу такие трюки,
нарожу таких калек,
что падут безвольно руки
у завистливых коллег?
Мне ни холодно, ни жарко.
Бойким не на что пенять.
Графоманов мне не жалко.
Жаль профессию менять.
* * *
Этот порт, этот город приморский
не запомнит на склоне зимы,
как бродили здесь малою горсткой
молодые, влюблённые мы.
Этот ветер сырой и ненастный,
эти спящие в бухте суда
не узнают, что случай прекрасный
нас привёл ненадолго сюда.
Не заметят деревья и травы,
как в беспамятстве мартовских дней
без приятелей, денег и славы
нам дышалось ровней и вольней.
За дождями и снегом ненастья,
закрывая глаза, как во сне,
расточительным голосом счастья
пела птица на старой сосне.
Дальней ночью на грани рассвета,
только выбелит окна мороз,
к нам вернётся однажды всё это,
оживёт и взволнует до слёз.
И в причудливом чистом узоре
повторится в неведомый час
бесконечная линия моря,
навсегда породнившая нас.