Валерия Исмиева

Валерия Исмиева

Все стихи Валерии Исмиевой

Artists

 

Валюты, мурексы, фасциоларии –

флотилия трансформаций,

геология возобновлений,

эхо формы:

облака цитируют дно океана.

 

Рука, закрывая от солнца,

ложится на небо

ламбисом Лимба,

звезда под ладонью

шевелится синим крабом…

Глаза этой смеющейся девочки –

форма эхо?

свойство подсветки?

 

Пора отключать экран,

говорит отец.

В темноте зависают

валюты, мурексы, фасциоларии.

Его ладонь проливает их воду,

всё рассеялось...

На чёрном остался

лишь взгляд пятилетней девочки.

 

Он снимал эти формы с её смеющихся глаз.

а если б они плакали,

ничего б и не вышло –

лежало на дне

невозмутимости,

и по небу плыли бы призмы и пирамиды,

совершенные эйдосы

с правильной тенью

 

Анти-время

 

Эта пустыня зовётся городом. Пробеги

по аравийским шорохам линий об облака.

Как рукоять меча, остывшая от руки,

каждый обрубленный тополь. На берега

лепятся звуки-моллюски. Падает хлыст

солнечных струн, сорвавшихся до земли.

Ночи высотный корабль на колках завис.

День, отдавая швартовы, дрожит: замри,   

вслушайся: не под ступнями, щека к щеке

фабрика смерти тасует тела мёртвых имён.

Жизнь покачнулась – хрустальной каплей в серьге

Кроноса – крохотный язычок, комариный звон.

Камни теряют сцепления, что им теперь,

сны ли Дали в этом видятся, Тюхе жест…

Ты обнимаешь меня – на стоп-кране Вселенная. Дверь

времени – в щепы, свозь сердца огненный крест

 

 

Аркадию Ровнеру

 

Земля летит, как птица Метерлинка.

загадывай желанье – и сойди

в свой  Бетлеем… но спутаны пути

что сбоем в сети – видеокартинка.

 

здесь смальты переменчивый узор

вблизи не разглядеть, так свет всеяден –

на грязи он, на пряже и на пряди,

украден или выстрадан; и хор

 

обманчивей, чем плеск разбитых волн

о полосу подводного прибоя.

ещё вчера нас точно было двое –

на двух концах галактики; и полн

 

глагол был в модусе долженствованья –

как пробужденья таинства вино…

а нынче голос крошится о дно,

мелеет взгляд неузнаваньем.

 

о сколь различно мы несём сиротство!

на птичьи голоса положен вопль

неутолённой пустоты и воль

не укрощённых статью первородства.

 

пути меняются. но – постоянен звук

у тетивы, согнувшей лук пространства,

сквозь ложь и шёпот, стон и окаянство –

как память прежде встретившихся рук  

 

Архитектура

 

Человек наследует тишине,

побегом спасая жизнь…

сколькими парами ног –

по зыбучей меже,

по сплетеньям корней?

в скольких лодках ладоней –

к щеке придорожные камни,

пока не вскрикнет тот, единственный,

голосом роженицы?

не ляжет в очаг, шахту Дуомо,

в человекораствор?

вслушайся в лес над ним –

и свяжи!

это – архитектура?

 

... в каждом отвесе ствола –

медовая кость безмолвия тяги…

клетки-леса

растят на брызнувший луч

для сводов кожу и мясо.

какими руками ты разнимешь в любви

сцепления фасций, вытянешь леской

слюну, запахи, вдохи, шрамы страсти,

свяжешь из них сквозящий узор,

намотаешь на пульс,

чтоб он бился в каждом

твоими лимфой и кровью,

кишками петлял,

взлетал позвоночника ртутью,

густел семенем в матке,

белой ступенью…

и новой…

и новой…

Лестница-вервь!

 

спи, Иаков, в тебе

созревает дрожь двойной вертикали.

 

гулок синий череп воздухом труб.

купол точит побег

сквозь и всё дальше,

из смерти в новую смерть,

до восковых истечений протаявшей скорлупы.

архитектура –

только раствор

в Другого

 

здесь же,

на выгнутый пальцами воздух

стеклянная ящерка речи, истаяв,

роняет каменный хвост

 

Белый шум

 

умыкни меня в тишину, где все стрелки стоят на нуле. 

и стрелок самих не видать, потому что ночь глубока.

и пряжа наших дыханий – сага о белой луне, 

и обе дороги связаны из одного клубка.

в незримом его огне стала как смерть крепка

жизнью разорванная строка.

 

неважно что станешь шептать в божественной тесноте. 

и всё равно за что вновь и вновь мне тебя прощать –

как дышать, как рождаться заново: не в правоте, 

а в согласии возвращается смысл вещам.

так в речи прорехи вторгается звёздный шум,

сообщая крови: в тебе дышу.

 

…потеряй себя снова. меня как ключ, оброни. 

переплюнь до рассвета Петра. трилобитом заройся в ил.

слепки счастья вымеси заново – у памяти нет брони.

и срока давности нет: каждый в себе носил

другого так глубоко, что дрожит насквозь

ожерельем спин наших – земная ось.

 

…я не знала тебя зимой – с кем ты ходил по льду?

обветривал губы?  на стекле протаивал озерцо

дыханием?.. но весной  – я в каждом побеге найду

между моих ладоней, милый, твоё лицо… 

и когда лоб тебе ласкает касаньями снег ли, дождь,

я небом в тебя врастаю. ты светом во мне растёшь.

 

В темноте

 

всё, что с нами теперь творится

полная катастрофа.

первоогонь

смешали с глиной и магмой.

сотни ножей 

танцуют вокруг каждого

прикосновенья.

подносишь ладони к потемневшему

яблоку, только это и те

солоны и незрячи.

как мы отыщем и вернём наши границы?

о раскалённое, скользящее, хрупкое,

унести его глубже?

но сокровенное на поверхности.

уязвимость – в каждой точке

мембраны жизни…

не осталось больше воздуха

для защиты.

мы погибнем?

да, отвечают твои

обожжённые губы и моя

дрожь поднимаясь

в эпицентрах кроветворенья, в топком и вязком,

расплетая волокна и хорды, гривы и детские пальцы,

рассекая прибой...

раковины слой за слоем втягивают водоворот

шёпотов, растят песчаную сеть,

высокую пену,

и то, что было моими бёдрами –

белые взмахи, взвешивающие

неделимое, сердце, прорывающее

ткань узнаваемого...

так сотрясалась гея, исторгая гекатонхейров.

так мы чудовища?

или

уже те, ещё не проявленные,

измученные утратами кокона?

чьи раны

взошли мерцающим нежно?

эти гало –

теперь твои и мои орбиты?

…………………………...

но может мы зазвучим

новыми формами

согласно

когда отыщем

нашу Землю

 

* * *

 

В тот свет серебряный мы шли из ниоткуда –  

Так много в этом мире состоялось 

С тех пор, что счёт земной потерян; 

Гудели и качались провода

Над площадью для бесконечных серий

Колёс, и кринолинов, всё вращалось, 

И возвращалось снова в никуда,

В сознанье, в бессознание, в подкорку, 

Росли и рассыпались города,

И в тайное не закрывались створки, 

Со смертью жизнь на проходной трепалась.

А мы всё шли, и узнаванья шалость

Нас утешала в пестроте дневной, 

А та кругом смердела и мешалась

В своём неразличенье лиц и лика, 

Беспечно ни о чём не вопрошала,

Как в формы не попавшая руда

И глина, что без печи безъязыка

И крошевом зашамкала слова.

Мы шли, и высь, звенящая от крика,

Как бритая светилась голова

Голубоглазого таджика.

 

Ветошное соло

 

так вам на дудочке исполнить менуэт?

…по истечении морей из Геликона

вновь грызунами стали музы. Мусагет

пошёл коров пасти. по вечерам

он доит звёзды на полей поддоны.

по млечным хлябям странствует Луна,

скелеты елей опыляя хором

забытых душ… а вон, пьянея в хлам

круженьем сфер ночных, стоит прохожий

посередине мирозданья бора,

и бредит взлётом, сотворив харам.

средь закоулков шелестов глухих

он видит лес – но всюду только строчки

ткут корабельный скрип… и негде точке

пристроиться, чтоб этот стон затих.

и мыши растащили на кусочки

все летописи странствий вековых.

 

туши фонарь – на скверные обноски

что проку!.. не глаза, теперь лишь слух

ещё уловит след огня на воске

померкших туч, всех всходов повитух,

и в стилос превратит оскал заточки,

и вылущит из хлама старый храм,

что музыкален в каждой новой почке,

в сучке и в сучке, ласковой к волкам…

 

я вам на дудочке сыграю пастораль:

для менуэтов надо б кринолины

и шёлк; а так, чтобы душой резвясь –

семь нот, одиннадцать отверстий, даль,

дыханье, пальцы – всё на именины

для сердца и на танца жизни вязь

 

Ветреный день

 

Воробьёвы  Горы,

Птичьи стрешни.

Здешней, город, 

Лакомься черешней

Голубооктавных

Междометий.

Шёрохокартавный

Шарит ветер – 

Не таятся ль

В кровлях лип над пляжем

Древлие паяцы?

В клёнов пряже

Не скликают ли? – 

Лови беглянок! –

Сатирессы скайпов

Троп, полянок 

Дрожь пугливых

Шёпотокасаний,

Ног извивов

В беге, в танце дланей

Для летучих в дали –

Мир не тесен –

Над бетоносталью  

Птичьих песен 

С полосканьем

Взоров, губ и прядей,

Тверди обмираньем –

Звона ради

Над шарманкой

Улицы кромешной

Неба щелью манкой,

Синей стрешней.

 

 

Вечерний букет

 

Раскосой музы варварский румянец

Сквозь карий радужки вечернего луча, 

Стекла цветного и фарфора глянец

До полной тьмы – пока ещё парча

 

Домашней пыли и клеёнки пестрядь

Не испытали ламповый ожог –

Пусть продолжают обольщать и медлить, 

Раскрыв влеченьем каждый лепесток.

 

Так Флора Мастера безмолвных узнаваний,

Входя в сгущенье винной темноты, 

Из глубины становится желанней

Мерцанием незримой наготы.

 

Выбор

 

многократный замес

асфальта, мороси, сумерек;

третье кольцо пульсирует

просветом

толкиновского финала.

если мы до сих пор

тут не умерли

то лишь потому

что пифия рассказала

 

каждый шаг за порог

приближает тебя к горе

(хоть мы безымянны пока

и в неведении

маршрута).

но где-то

на склоне фудзи

откликнувшись,

зреет в судьбы коре –

иггдрасиль

            (или: осина, 

                                 анчар,

бузина,

купина,

цикута…

 

Гроза

 

крест-накрест – и швы прорвалИсь –

намокшим брезентом в округу

обрушилась вязкая высь –

и прянуло поле с испугу.

 

уж трензеля дальняя ось

в губах горизонта исчезла –

забилось, промчалось, взвилось

разорванной гривой над бездной,

 

туда, где арканы огня

схлестнулись с бунтующей ратью

слепых исполинов, казня

как только умеют собратья –

 

стихии не знают пощад,

согласье – не промах, но гибель…

и страшен небесный парад

сменяющий сякнущий ливень:

 

восходит – клинок в высоте,

сквозь брюхо дрожащего змея –

в слепящей своей наготе

звезда, голубым пламенея

 

Дары волхвов

 

Простывшая клетка осени

мечена красным –

раненой сойкой здесь билось

о прутья опушек моё солнце.

Подбиты пятнами света

рамы и ветви,

стежки – крестом,

стёжки – шорохом, пустотой.

Каспар свернул бухарский муслин

сини и белизны.

Мельхиор выбил наколку

на лодыжках зимы,

вот встаёт она, негритянка –

трава поседела

под тугими, что окоём, боками.

Пейзаж скомкан и вновь расправлен

хроникой Мураками.

Пружина лопнула.

Болты и гайки блестят искрами инея.

кто ты,

копошащийся в чёрном паху,

говорящий да нет, ништяк?

Человекоэхо, брошеное за скобки

дневного времени? Скрип

кровотока створки?

Или тобой, золотым стрижом, Бальтазар

выстригает воздуха перспективу?

Любовь имеет свойство дождя,

антоним паллиативу.

Природа не вспомнит её состава,

предлагает на всякий пожарный пир

и рифму слеза.

Подставляя голое тело осадкам неба,

только сердце имеет право сказать:

у каждой капли твои глаза

 

Друид

 

сквозь каждый обод годовых колец

Земля втекает токами на небо

как обручённый 

                          в женщину

                                            как жнец

вложивший дань для жертвенного хлеба

 

покуда свищет марсова зурна

и шаг когорт впечатывает в вечность

забвения

              чужие племена

и порч.,

               и прочь

                              по кардо

                                             до конечной

 

иглой сквозь россыпь драгоценных жил

ландшафтов

                       в даль

                                 и в даль

                                              влекомый вирус

накручивая жаждой виражи

Вселенной

                     на раскрашенный папирус

топонимов надменных

                                     в свежий хруст

волокон и костей в глубокой чаше

слепых арен

                        для полной смены чувств

на празднеств разрастающихся чащи

 

пока не в бриз

                           а в чёрный лабрадор

не ткнётся тор упорства pax romana  

стирая в крошево короткий бред hardcore

о лоно ледяного океана

 

пока течёт солёная руда

из-под знамён и панцырей измятых

в открытый космос

                               настежь

                                             в города

растущие агонией распятых

 

Зимние качели

 

Морозный день. Вороны улетели.

Пустые кроны тянут складки риз

В квадрат двора, туда, где скрип качелей,

Толчок и – взлёт, и снова – вверх и вниз.

Как мало в зимних бденьях утешений!

Как глупо расширять замах

В посудной лавке отражений,

Горящих в сгибах и углах…

Они невидимы до срока –

И кажется – хрустя, идёшь

След в след… но вот слетит сорока,

Стеклянный воздух тронет дрожь –

И будней круг перевернётся,

Как будто «солнышко» впотьмах

Прокрутит в глубине колодца

Душа… и канет в небесах…

 

* * *

 

Как последние гергины,

тёмно-красные, 

густеющие до черноты

в центре ладоней,

обнимающих обережно

чеканку осеннего сада,

просеки ветра, летучие битвы дождей,

притороченных к синему краю

паданки поля,

горизонт,

Горизонт, приходи

в рукопашную спорить с Антеем,

на руках подносящим любовницу-Гею к поющей звезде, 

гребень её драгоценный бороздит шелест соломенной чёлки.

пади потных подмышек и чресл

и поцелуи припавших с последним восторгом друг к другу

окурены дымом листвы

поминальным.

Каждым взлётом по-птичьи прощаясь,

человеческий плачет зрачок,

расстоянье отраженьем в таком же удвоив.

Укрывай же тот свет в сокровенном

даже раскрытием глубей зачатья.

И в суставах глухих поездов, в проводах

на трезубцах подземного бога,

в стеклянном полёте пчелы

содрогание

песни песней

муки земной красоты,

отторгаемой всеми,

непостижимой глазами,

влекущей к соприсутствию,

длящему всесожженье

 

 

Костёр

 

не расспрашивай, ведать грешно –

от какой темногривой звезды

этот долгоиграющий шок,

что за пазухой в ране персты;

 

как, на ранних трясясь поездах,

о суставы цикады стальной

на составы дробилась звезда,

на состав своей крови земной;

 

как из розовых ангельских чресл

пятикратным исходом души

грозовел ослепительный срез

и на всполохи сердце крошил.

 

кто высокооктановый пил –

и сгорал перегретый мотор…

кто-то паклю жевал…

                но кропил

изо всех заколоченных створ

 

каждой порой, пронзённой шипом,

тот трезенский исколотый мирт –

и всходил над багровым серпом

золотой искалеченный мир…

 

пей за светопогрешность дотла,

за мираж, за начало игры

и обрыв, где сцепляет игла

антиструны и антимиры,

 

белым враном, богиня, воспой

чёрный лавр и чермной океан,

несусветный привой и прибой,

Авиньон, Назарет, Орлеан!

нежный стон, пламенеющий стан

 

Межсезонье

 

золотые простынки,

белые рукава:

воздух поталью выстелен, как жаром – простуда,

и отливает цинком

медленная трава

теней, слагаемых откуда-то неотсюда

 

ты их попробуй вытряси

из окон, ресниц, стиха,

переплыви как полосы волн молодого ветра:

точки росы их, мороси –

там, где души труха,

но ни тинктуры ей, ни сто первого километра

 

как запаху прели, шелестам

тварей под коркой льда –

да и в подкорке дразнится такая же вязь апреля,

…как завершенью нереста

веток, пускай вода

ещё не наполнила кроны сине-зелёной трелью

 

так что воздушно-капельной

на альвеолах держись,

между ночными венами и полыхнувшей сетчаткой.

выздоровленье со стапелей

сносит земную жизнь

сквозь светотень – невидимым солнечным отпечатком

 

Мечты

 

как легко возникает

ожидание счастья

у моря

женщины вспоминают

что Ассоль это они

мужчины знают

что в их родословных

были пираты

в крайнем случае

финикийцы

в пору сезонной линьки

городов

как иона

застрявших

в нутре континента

одно из сладчайших

летящих вразрез

вот это:

вдруг ветер сырой

запахнет

полосой прибоя

полоснёт прищур

тусклым лезвием горизонта

тогда

разверни

раковину шумов

на розовой пятилучевой

поднеси к венчику мягкой спирали

журчащей пением звёзд

пусть вязнет себе в лопотании

мелющих

милующих

мелеющих языков

дельфин

выкинутый из своего

космоса

жди

пока

твои пятипалые

воздушные ласты

превратятся в чёрные плавники

счастливых объятий

 

* * *

 

Нам, штопорам сквозь время и пространства,

здесь ни опор, ни снов, ни постоянства,

летучим колдеровым контурам бескостным,

вращающим в свободном и безостном

межустное, надвздошное не-брашно,

нам иссякать не больно и не страшно,

пока не пережжёшь вольтметр с радаром

о наш вольфрам, взрывающийся даром

зиянья дыр, безвесно и безвестно

пронзающий планет сырое тесто

артезианскими – чтоб разрывала жажда

хотя б одним-евклидово… не важно.

Мы в вас умрём.  Вы в нас родитесь дважды.

 

Неразменное

 

Моим родителям

 

Время нам оставляет не так уж много:

смотришь в зеркало – узнаёшь повадку отца,

улыбку матери…

                Стала просторной дорога

до вас – с земного её конца.

 

Трогает время душа, как пустые пяльцы –   

светится воздух там, где откликался взгляд.

Входит память-игла водой в родовые кольца,

расшивая крестами молчанье твоё, земля.

 

Мы растём из потерь; из того, что, обнявшись с кровью,

оставляет ей круг, выбирая свою вертикаль,

из того, что прилюдно стыдятся назвать любовью,

и вдыхают, вдыхают и носят в груди как сталь,

 

арматуру из ран. Наших будней сухая пена

разрубает гордиевым, что билось всего нежней.

Ты летишь через тьму на звуки вальса Шопена,

ты вошла в тишину из петель его виражей.

 

И когда содрогалось крыло от подвздошной судороги

той изодранной, подурневшей, осиротелой, своей,

ты берёг пустоту радугами над Ладогой

для костлявенькой девочки, целующейся в траве

 

где-то в синей безбрежности завтра.

                Размеренна

только поступь числительных на документах эпох.

Но у стиксова берега лишь одна неразменная

тишина мне оставлена – губы в губы, как вдох.

 

И в последнем своём я узнаю вас заново,

незнакомыми, лёгкими примиреньем дорог

вертикали и круга, родного и странного

ветра яростной нежности, непрочитанных строк

 

Октавиану Августу

 

Брат мой Октавиан, твои пчёлы сошли с ума.

Они приносят мне мёд, хотя повсюду зима,

и хрупкие крылья продрогли от галльских ветров гульбы,

метущих на каждую каплю свинцовых белил горбы,

будто болид, не тело, горящее янтарём,

в полёте заледенел и не опаляет дом.

 

Брат мой, все трассы белы: асфальт, облака, провода –

бинтами на ранах…  мелу стала подобна вода,

вот свойство – из цвета убыль не может зеркалить Земли,

лишь только Солнечный улей лишится мёда любви.

А ниже стихшего гула – крики, ропоты, вой –

слышишь? Такими в безлюбье стихи родятся зимой.

 

Чья кисть обеляет око? – только белый в расход:

из пеплоса – бледный мой локоть, из пепла – тусклый восход…

Но как из медового теста вымесить огненный хлеб?

Такому не ведают места ни Лимб, ни Небо – Эреб!

где красного тока люстры на языках свечей

несут миллионоустно отсветы наших ночей,

 

стеклянные пчёлы ветра сосут из неспёкшихся ран

подвижные завязи метра, янтарных звуков икра

взрывается строчками в замяти, растром растраченных лет,

вбирая жабрами памяти трепет неба в траве.

Там наши корни впиваются в просинь его огня,

и глуби лиц поднимаются из мелководий дня.

 

Август, созерцатель и пасечник красных моих телец!

Когда обожжёнными пальцами о куполов голубец

расправлен голос и выцежен до окоёма скул,

снаружи – серебряным Китежем, с изнанки – дулом к виску,

нам остаётся немерено, там – пламя, здесь – гулкий звук

из мякоти звёздного черепа – в творящую пустоту

 

Очнуться

 

последний час и несколько минут

до рвущего басы ланцета.

как допотопно медленна планета!

о как невыносимо жмут

коричневые рукава дождя,

застрявшие в оконных перекрёстках.

как их скопленье муторно и жёстко…

но чуть ещё – и треснут на локтях.

и солнца голубая стрекоза

распустится на быстрой дрожи века –

и вслед за ней – в блужданьях сна прореха –

раскроется к зениту полоса.

и утро поменяет свой окрас

сквожениями световых цунами,

как девочка с закрытыми глазами,

когда её целуют в первый раз

 

 

Русское море

 

Здравствуй, море – злое, тусклое,

Здравствуй, старая стихия!

Ты пути шальные, русские

Тянешь в омуты глухие,

Колыхая под драккарами

Сеть гекзаметров слепую,

Острокрылыми гагарами

Всуе небо полосуя.

Это ты, от ветра пьяное

Пульс толкаешь в степи вёрстами,

Плещешь в уши, окаянное, 

Перетопом, перехлёстами,

Перепененную оторопь

Расшибая о сквозную

Перевёрнутую сини топь – 

Твердь, отверзшую земную.

 

* * *

 

Твой рассеянный жест

впечатал «Прощай!»

в воздух, как мрамор – в жесть:

развернув не мягкую пясть, а крест,

из ладони бежит окрест-

ность – просёлки, пади,

всюду свищет праща...

Лишь одну форму не снять – хоть с кожей –

в глубь и вглубь, что спинной плавник, –

а сколько у погруженья стадий?! –

водорослью или ножиком

линии двух одиночеств – линк:

корни сплелись или ночью – пряди?

в каждой чёрной дыре зрачка

ты к коленям моим приник

губами, у времени навсегда украден.

пульсом двойным истончена оболочка 

расстояний – так взлёт растворяет синий –

тишью... знай, я любила тебя не ради

не за что. Любила и – не тире: точка.

 

...Когда мне на щиколотку

навесят бирку

и запустят железную печь Харона,

полыхнёт мой череп:

к чёрту лирику!

я свидетельствую – безочно

и безмозгло, одними красными языками:

оно бьётся слишком огромно,

чтоб сунуть под камень.

Печник, стрясай её кости в урну,

сердце – туда, к планетам:

верните Солнцу свободу!.. а эту

дуру – оставьте светом

 

Улитка

 

ты лежишь на моей ладони, почти зеро.

капля скользкой материи, немой язык,

лодка, танцующая очертания берегов, 

дрожь, заменяющая и жест, и крик.

 

где твоё море, ленточка гребешка,

прянувшая вдогонку слепому азарту в шельф,

ушко, упрятанное внутри рожка

валторны, всасывающей созвучий шлейф?

 

аргонавт хлорофилла! выскользнувший из недр

доисторического 

                            отрицаньем любых вершин,

равно и бездн, –

                         как твой творец нещедр – 

моноколий! босой сгусток морщин! 

 

 но – почти perpetuum mobile!

                                   каждым глотком 

растящий свой дом (на колене? на животе?),

жующий окраину – 

                             о, сладость dasein!  

                                                            и в том

ты – клей присутствия, липнущий к пустоте 

 

 ненасытней, чем тетис – к берегу

                                       (путь твой – сквозной пунктир –

с брешью двадцатого синхронизировал арп),

скромный поэт забвения, архитектор дыр,

отрицанье дионисовых лоз и арф

 

аполлона,

                   с такой же тубой, гермафродит,

бесконечность рисуешь удвоеньем тел -

о как в этом соитье волют сквозит

кисточка кроноса! 

                              малого беспредел! 

 

трансформатор трепета в заученный поворот

левой руки! мнемозина врёт на твоём арго,

сдавая плинию карты и ублажая рот

всеми оттенками нежности эскарго…

 

Утро

 

твои ключицы

последний всплеск белого

в замкнувшихся складках молчанья

мой огненно-красный просвет

на теперь уже скрытую сторону времени

у сердца навылет 

 

Чёрная тарантелла

 

В. Ковенацкому

 

Уродлив день и всё короче.

Но умирает, хорошея.

И чёрный гладиолус ночи

Ложится в улицы траншею.

 

Его глубокие воронки

Со slow-motion рапида

Сознанья раздвигают кромки

За геометрию Евклида,

 

И то, что в пестроте враждебной

Мелькало противоположным,

На кривизне пустот волшебной

Прикосновенно и подкожно.

 

Но контрапункт неузнаваем.

Повсюду расцветая вольно,

Он притворяется вещами,

Рисунком сольным и трёхдольным:

 

Покуда город, старый шулер,

Из рукава метает карты

Случайных встреч, как снайпер пули,

С убийственным вполне азартом,

 

С живыми ручкаются тени,

В стакане перспективы взболтан,

Потеет месяц от радений

Над луковицей горько-жёлтой,

 

Бренчит игриво lacrimosa

Огней, растянутых в аллее,

Лишь коры траурная поза

Холодным белым пламенеет

 

* * *

 

я люблю тебя глуше и суше,

чем пёстрая осень – землю.

проще, чем воздух, обтекающий

голубец и лицо, роняющее на ветер.

незаметней, чем лист земляники,

винограда чёрная ягода,

иссохшая в ожиданье губ.

чем тишина, прислонившаяся к столбу

кирпичной ограды.

Прощай – это всегда здравствуй.

Закрывать глаза – чтобы смотреть.

Жить – в который по счёту стереть

границы возможного